Как удавалось это матушке, не представляю. Когда я утром в половине восьмого спускался вниз, полы в лавке и на кухне были вымыты, кофе сварен и стол накрыт. Каким чудом, никогда не теряя из вида прилавка, она ухитрялась все закупать? Когда чистила картошку и ставила варить суп?
И всегда она была опрятна, даже щеголевата, как выражался отец. Да еще каким-то образом успевала прогладить нижнее белье, заштопать мне чулки и даже сшить кое-что из одежды.
– Пойди спроси мать, когда же мы сядем за стол…
Туша тети Валери приходила в движение; чтобы спуститься по узкой кишке винтовой лестницы, ей требовалось добрых две минуты.
– А где сегодня пропадает твой муж?
– Он уехал в Пор-ан-Бессэн… Вернется поздно…
– Словом, ты его почти не видишь.
– Только вечерами… Что поделаешь, торговля…
Из-за той же торговли я часто пропускал занятия в школе и почти не помню, когда гулял с матушкой, – лавку открывали даже по воскресеньям.
Послеобеденные часы прошли без особых происшествий. Тетя Валери дремала в кресле, в комнате сгущались сумерки. Уборщики, одетые в робы, как моряки, мыли из шлангов рынок, а в три часа прошел фонарщик и зажег газовые фонари.
Сквозь матовые стекла кафе Костара мне не видно было, что делается там внутри. Но я различал движущиеся силуэты, и мне показалось, что в тот день там больше народу, чем обычно. Время от времени дверь распахивалась, и на улицу, словно дожидаясь чего-то, выглядывал рабочий. Я понял, в чем дело, когда появился газетчик; человек купил у него целую пачку газет, а немного погодя до меня донеслись крики спорщиков у Костара.
– «Пти паризьен»… – внезапно проснувшись, напомнила тетя Валери.
Я помчался за газетой.
– Зажги свет, – приказала она.
– Матушка не велит мне…
Чтобы зажечь газ, надо было взобраться на табуретку.
– Так скажи ей, чтоб сама пришла зажечь.
В лавке были покупатели. Матушка все же пришла, но голова у нее была занята другим. Она даже не взглянула на нас. Прежде всего торговля! Я опять уселся у окна. Перед кафе Костара взад и вперед прогуливался полицейский.
– Читать ты хоть умеешь? – осведомилась тетя.
– Умею…
– Тогда прочти вот это.
– «За-бас-товки-на-Севере-при-ни-ма-ют-у-гро-жа-ю-щий…»
– Ты не можешь читать побыстрей?
– «…гро-жа-ю-щий-ха-рак-тер-на-место-прибыл-ми-ни-стр-вну-вну…»
– Внутренних дел! – нетерпеливо выкрикнула она.
– «Вну-трен-них-дел-жан-жан…»
Моя усатая тетя глядела на меня, как толстый паук, вероятно, глядит на запутавшуюся в его паутине беспомощную мошку.
– …дармерия!
– «…дар-ме-рия-а-та-ко-ва-ла-ма-ма-ни-фес-тан-тов…» – Я поднял голову. – Что это значит?
– Что жандармы погнали лошадей на манифестантов… Читай дальше… Поймешь…
– «На-счи-ты-ва-ет-ся-двенадцать-убитых-и…»
– Сорок раненых! – досказала она со злобным торжеством.
Я по-прежнему сидел на полу по-турецки среди своих игрушек, газета лежала у меня на коленях, а за мной синело окно, усеянное дождевыми капельками – теми же звездами, и, по сравнению со мной, тетя в кресле возвышалась как монумент.
– Что я тебе предсказывала? Если б ты читал побыстрей, то узнал бы, что в Сент-Этьене они шли по улицам двенадцать часов подряд.
Я посмотрел на улицу. Представил себе ряды рабочих в картузах, в темных комбинезонах, безостановочно шагающих под нашими окнами, конных жандармов, бритвы…
– Но здесь же нет забастовок… – прошептал я.
– Потому что нет заводов, кроме сыроваренного… Но погоди, если это революция, они и сюда явятся!
Клянусь, я почуял здесь игру. Тетя, конечно, куда больше моего боялась революции, но ей нравилось меня пугать. Ее бесила моя безмятежность, моя способность часами мечтать, и она нашла способ смутить мой душевный покой.
– Они всех убьют?
– Всех, кого смогут убить…
– И отца тоже?
– Его в первую очередь, он же торговец.
Тогда я решил отомстить:
– А вас, тетя, они убьют?
Я входил во вкус игры. Тоже становился злобным.
И уж не знаю, как придумал:
– Воткнут вам штык в живот!
Да, да, штык, вонзающийся в толстый, дряблый живот тети Валери, и все, что оттуда вывалится…
– Никакого уважения! – прорычала она, вырывая у меня газету.
Но я уже закусил удила. Тем хуже для нее!
– Вспорют и кишок напустят полную комнату…
– Сейчас же замолчи, грубиян!
– Потом напихают сена и кожу зашьют…
Я хохотал до слез, почти истерически. До икоты. Готов был придумать невесть что, говорить любые дерзости. И в то же время не осмеливался взглянуть на улицу. Мне представлялось, что там лошади, главное – лошади, и жандармы верхом, в касках, с саблями наголо, и черные бегущие фигурки, они увертываются, наклоняются и бритвами перерезают сухожилия лошадям…
– Хорошо же тебя воспитали родители…
Она замолчала, еще не остыв от гнева, уставив студенистые глаза на газету. Моя лихорадка улеглась, как опадает молоко, лишь проткнешь пенку. Когда я посмотрел на улицу, полицейский, поднявшись на цыпочки, заглядывал поверх матового стекла в кафе Костара. По отопительной трубе ко мне доносился мирный голос матушки.
– Всегда выгоднее брать первосортный товар, – заверяла она покупательницу. – За шитье платишь столько же, а износу не будет…
Она, видимо, отмеряла, проворно натягивая материю, метр за метром. Метр был врезан непосредственно в прилавок. Штуку разворачивали. Сухой лязг ножниц, когда делался надрез, и треск разрываемой ткани.
– Больше вам ничего не требуется? Может, фартучки для ваших малышей? Я только что получила очень недорогие и на все роста…
Но нет! Видимо, у покупательницы денег было в обрез. Для меня покупательницы навсегда останутся простоволосыми женщинами, чаще всего в черном, с наброшенным на плечи шерстяным платком, с цепляющимися за юбку ребятишками, которым они шепчут:
– Да стой же смирно! Вот скажу отцу…
В руке кошелек. Взгляд суровый.
– Почем?
– Двенадцать су за метр, ширина восемьдесят…
Пока в уме производится подсчет, губы не перестают шевелиться.
– А подешевле не найдется?
Видел я и таких, которые, уходя, бормотали:
– Посоветуюсь с мужем…
Почему это напомнило мне мадам Рамбюр с ее покупками, исполненную достоинства, печальную и не смеющую отвечать на призывы рыночных торговок, бабушку Альбера? Может, она тоже считала в уме? Матушка говорила: ведь у них почти нет денег. Значит, они бедные. И, обходя подряд прилавки, она все время подсчитывала, выискивая, что бы такое купить подешевле и в то же время попитательнее для внука.
– Тебе надо хорошо питаться и окрепнуть! – повторяла матушка, если я отказывался от какого-нибудь блюда. – Не то захвораешь чахоткой.
А как же чахоточный Альбер?..
Я увидел мадам Рамбюр. Она сидела неподалеку от окна. Она была видна мне лишь до пояса, на коленях у нее лежала развернутая газета, тот же «Пти паризьен». Альбер рядом с ней пил что-то дымящееся, то ли кофе с молоком, то ли шоколад; и время от времени я видел, как шевелятся его губы, когда он разговаривает с бабушкой.
Я-то знал, почему не гуляю по четвергам, как другие мальчики.
«Если завел торговлю…»
Да еще матушка не желала, чтобы я играл с уличными мальчишками.
Ну а Альбер почему не гуляет? Из-за чахотки? Знает ли он, что болен? Знает ли, что отец его сидел в тюрьме?
Тетя Валери, кряхтя, встала и, даже не взглянув на меня, спустилась вниз. Наступил ее час. Она шла в «одно местечко». Потом тетя уже не поднимется наверх и, к ужасу матушки, появится в лавке с такой миной, от которой покупателям впору разбежаться.
Раньше родители могли беседовать между собой о чем угодно, не боясь, что я их услышу. Хотя бы потому, что ложились позже. К тому же нас разделяла перегородка, и, если до меня смутно доносились их голоса, слов я разобрать не мог.
Теперь это стало невозможно. После ужина тетя Валери оставалась внизу до последней минуты. И так как я спал теперь в спальне родителей, то слышал все, о чем они перешептывались.