Но важнее было другое – мне не хотелось идти в большой спорт. Александр Иванович делал из меня профессионала последовательно, по-научному, он жестко вел меня по жизни и… тем самым подавлял мою романтическую личность, угнетал мой вольный дух. Между тем я по-прежнему читал запоем исторические книги (и даже вполне научные – помню, как осилил сборник статей о 1812 годе и замахнулся на Рене Декарта, обменяв его в солдатской библиотеке на «Каменный пояс» Федорова), и еще – я по-прежнему слышал зов белых скал Дувра, я отчаянно хотел быть историком и никем другим. И вот, после получения аттестата зрелости, в одну из дождливых ночей я вышел из дома (мама уже уехала в другую воинскую часть, и опустевшую квартиру мне предстояло сдать коменданту), написал тренеру прощальную записку, пролез через дыру в колючке – так ходили наши солдаты в самоволку, – в темноте прошел по лесной дороге несколько километров, поймал поутру попутку и… уехал в Ленинград. Больше я никогда не встречал своего тренера. И вот я перед вами… Полсотни лет с той самой ночи меня мучило чувство вины перед Александром Ивановичем, но я не мог поступить иначе, я не мог жить без свободы и истории, в которой и обретал свободу. И еще – белые скалы Дувра тоже не давали мне покоя и нередко грезились по ночам. И вот, достигнув семидесяти лет, я осуществил детскую мечту – поехал в Нормандию, сел в Кале на паром и… увидел белые скалы Дувра, те самые, которые Набоков называл «сахарными». Это удивительное зрелище – за несколько десятков верст от берега, на фоне синего неба, в утренней розовой заре, из серых вод Ла-Манша возникло будто бы неземное мерцание, потусторонний свет, а потом начала расти вверх и разворачиваться в ширину ослепительно белая, как альпийский снег, полоса, затем она стала превращаться в окаймленную сверху зеленью лугов гигантскую стометровой высоты белую стену английского берега. Это и были белые скалы Дувра! Свершилось!
Ножки президента Буша
Как-то ранним зимним утром 1991 года зазвонил городской телефон (впрочем, тогда иного и не существовало), и женщина на ломаном русском языке (быстро, впрочем, перешедшая на английский) сообщила, что на мое имя из США пришла продовольственная посылка и что надлежит (непременно с паспортом!) явиться… а далее был указан адрес у черта на куличках, вроде Оккервиля… В общем, Ultima Thule. На семейном совете решили ехать за даром на машине, москвич не заводился, пришлось снимать аккумулятор, подзаряжать его дома, в тепле. Наконец, к вечеру экспедиция выехала к цели по мрачному, утопавшему в снегах тогда еще Ленинграду. Время было голодное. Конечно, мы с голоду не умирали: моя мама, собрав со всей семьи карточки, отоваривала их в длинных очередях – тогдашнем центре информации «где и что достать». Мы же добывали деньги кто как мог. Жена моя непрерывно переводила книги наших американских коллег – открывшаяся для них возможность опубликоваться в изучаемой стране вдруг стала сбывшейся сказкой, и они получали под это гранты для переводчицы. Я же читал лекции на предприятиях от Общества книголюбов. Вообще это было святое книжное время, когда победители популярнейшей телепередачи «Что? Где? Когда?» получали в качестве приза книги, а омерзительный дух наживы еще не витал над их круглым, с коником, столом. Впрочем, у меня были заготовлены два проекта на совсем уже голодное бессоветское будущее. Согласно первому проекту, на деньги (огромные – пятьсот долларов!), внезапно свалившиеся на меня из Фонда Сороса, как и на ряд других интеллигентов Ленинграда, я купил к своему москвичу прицеп, а также мотоблок. Мною двигала надежда взращивать в только что обретенном за восемьсот рублей псковском имении величиной с гектар картошку и ею зимой питаться. Второй проект был интересней. Я стал ходить в какой-то ДК (типа пищевиков) на курсы печников. Расчет был прост: получив сертификат печника («Мы – печники, и дух наш молод!»), я соберу из непьющих докторов наук бригаду (два-три человека), и летом мы примемся класть печки в садоводствах, а зимой на заработанное безбедно сидеть в «Публичке». У этой инициативы существовали реальные перспективы: известно, что все печники – люди необязательные в деле, но обязательные в пьяни, а тут являемся мы – трезвые, серьезные, с сертификатом в рамочке. Фронт же работ был тогда необычайно велик, всех властно позвала к себе земля (жрать-то было нечего!), а как уж холодна бывает наша «карикатура южных зим», все знают и цену хорошей печке – тоже. Проекты, правда, потом заглохли сами собой – начались грантовые поездки в Америку и Японию…
Итак, мы ехали и ехали себе по зимнему городу, проваливаясь в дорожные ямы, залитые ледяной окрошкой. Наконец, прибыли на окраину – там, на Оккервиле, я никогда до этого не бывал и с тех пор – тоже, держа в сознании образ этой местности, гениально созданный Татьяной Толстой. И там мы нашли освещенный (а уже стемнело) вагончик, возле которого на крылечке стоял мент, ютилась небольшая, тихая очередь… Жена осталась в машине, охраняя ее от угона (что с этой несчастной машиной потом, после двух неудачных для угонщиков попыток, все-таки и случилось), а я стоял, переминаясь на морозе, в очереди и делал предположения о континуальности каузальных оснований происшедшего, пока не вычислил дарителя и с теплотой думал о том самаритянине, который прислал мне «ножки Буша» – именно из одних куриных ножек состояла такая посылка. Я так и видел сквозь время и пространство, как он – лучший из всех встретившихся в моей жизни директоров научных институтов – сидит в своем уютном офисе в Вашингтоне и, склонив свое доброе, румяное и умное лицо в огромных очках, подписывает чеки на мясные посылки нескольким таким же, как я, бедолагам, которые после годичного гранта в его институте упрямо вернулись в студеную Россию, хотя могли и остаться. В начале 1990 года, когда Горбачев опомнился и предпринял попытки пугнуть распоясавшуюся парочку, Вильнюс и Ригу, и в стране запахло репрессиями, директор предлагал мне подать на грин-карт, но я отказался – как говорил лесковский Левша в ответ на подобное предложение: «Мы к своей родине привержены, да и глаз наш пристрелявши». Известно, что издали, из-за бугра, все, что происходит в России, кажется значительно страшнее, чем на самом деле там, в России, «бездны на краю». Эта посылка – трогательное внимание далекого друга – несказанно согревала мою душу в наступивших сумерках, да я и сейчас бесконечно благодарен ему и госдеповским организаторам этого чудесного мини-ленд-лиза.
«Ножки Буша» пришлись как нельзя кстати – это был медовый месяц русско-американских отношений, к нам устремился непрерывный поток западных гостей, самых разных, порой случайных. Сначала ехали профессора, потом по их наводке зачастили аспиранты. Помню такого юношу из Америки, который сопровождал груз соли почему-то в Соликамск, или английского историка-писателя, которому нужно было позарез сочинить книгу о Потемкине… Но в основном приходили слависты, которые, наконец, смогли свободно приехать в страну, язык, литературу и историю которой они столько лет и за такие гроши изучали. Я всегда поражался их любви к России, которая и для родных своих детей – злобная мачеха, бесчеловечная, закрытая гулагская страна, а уж для них – тем более… Не забуду, как в 1967 году, я, движимый любовью к старине, отправился по тому маршруту, который буквально вскоре превратился в «Золотое кольцо России». В Ростове Великом я стал фотографировать на свою убогую «Смену-4» местный кремль, и тут внезапно на меня, бородатого незнакомца, напали бдительные ростовчане. Они грубо закрутили мне за спину руки и повели таким унизительным образом (как ныне водят приговоренных к пожизненному заключению убийц) в местную кутузку. И только студенческий билет истфака спас меня от неприятностей, но пленок спасти не удалось – дежурный их, к моему несказанному горю, засветил…
И вот они, слависты – эти искренние любители России, – движимые самыми добрыми чувствами, как птицы весной, летели к нам и… попадали на наши кухни, переживавшие тогда свой звездный час – позже мы стали просто водить гостей в открывшиеся во множестве рестораны. А как известно, гостей принято угощать по-человечески, то есть кормить, что тогда было крайне непросто. Помню жену моего московского приятеля, которая тихонечко плакала в коридоре, страшась, как бы иностранный гость в ответ на ее обязательный для радушной хозяйки вопрос: «Еще?» – действительно не попросил бы добавки: в закромах у нее было хоть шаром покати, как и в окрестных магазинах. А тут двадцать кэгэ ножек! «Гуляй, Ваня! Ешь опилки, я хозяин лесопилки!» Ах, эти белые ножки… черт! – тянет цитировать Пушкина! В общем, почти все эти ножки съели американские гости и кот Кирюша, который поститься ради светлого будущего России не собирался и посему громко страдал от отсутствия мяса, узнаваемо, немного по-китайски, выговаривая это слово: «Мсяо!» Из этого пассажа читатель, конечно же, уяснил, что я тогда, в тот темный вечер, посылку с ножками имени президента № 41 получил и донес до машины благополучно. Последнее слово употреблено здесь не случайно. Выйдя на крыльцо вагончика с драгоценной посылкой в обнимку, я вдруг заметил то, чего не увидел раньше (правильно Набоков писал, что отличительная черта русской интеллигенции – невнимание к деталям): вдоль всей улицы, на расстоянии сорока-пятидесяти метров друг от друга, переминались на морозе страшенные амбалы – квадратноплечие мужики в ловких коротких куртках и черных лыжных шапочках. На мой немой вопрос, что бы это все значило, мент на крыльце сказал: «Все, товарищ, под контролем, это наши люди, охраняют дорогу до остановки автобуса – были случаи, когда хулиганы отбирали у старушек посылки…». Господин Буш! (хотя и покойный!), мы помним ваши ножки! Спасибо!