«Мгновением играет рыба-омут из пузырьков…» Мгновением играет рыба-омут из пузырьков икры и гуталина – неугомонно ловит в маме – кто мы? – малыш, слепивший гвоздь из пластилина. Слепивший стыд, слепивший /+/ чисел, портрет отца, верблюжье одеяло: рукою, одержимый летописец, поставив точку, всё начнёт сначала. Всё будет кратно в нём его ангине, делящей выдох-вдох на чёт и нечет, и каждый слог, барашек гильотины, сползая вниз – молчание увечит. Кружась на месте бабочка-пылинка – о, как здесь мало надо для забвения – где след от парафиновой горбинки – оплывший ангел. Не без промедления свеча возносит потолку молебен, где фитилёк над ней сгоревшим ударением, как Тот – кто звёзды зажигает в Чертёж одуванчика Я в брошенной марле увидел густеющий луг, где в каждой ячейке зарыт одуванчика шорох – он выпуклый гипс и дыхания девичьих рук, и собранный в след от ракетницы медленный порох. Всё это – искусственный сон на большой высоте, где в пьезо-оркестре играет блестящий Гагарин – колышется облако, Ленин скребёт мавзолей, одетый, по-белому, как медоносный гербарий. Но тянутся губы ко мне словно магниевый сплав, дыхнёт и отступит назад винтовая опора – и лес, как один монотонный гружённый состав, к себе в этот раз прижимает меня до упора. В нём хочется петь и берёзовый воздух плести, а после бежать наутёк по распластанным кронам – и мышечной силой – как лодочной жердью грести – застряв позолоченной спицей в груди Аполлона. Когда бы ни музыка, всюду сошёл налегке, усидчивым газом в одной из шахтерских кабинок, чтоб видеть бурлящие руды, как кровь в желваке, пока от неё не отняли бордовый суглинок. Утянет к врагам аккуратный бикфордовый шов, где ты на простынке сутулясь наперник латаешь – а рядом латает свой собственный голод Иов и крылья откинула мокрая тень бельевая. Избавиться разом и тихо смотреть на пин — понг – тот шарик, себя бальзамируя, сделает чудо – то станет похожим на вышедший к морю Меконг, то в воздухе встречном застынет куском Варежка Весомое, двуручное тепло – цветная память о прошедшем лете – ты дунешь на ладонь, как на стекло, и звон, хрустальный звон, пойдёт повсюду: в нём пара рыб и праздничное блюдо, и дерево, что в дерево вросло. Вся эта близость, схожая с родством, есть непременно холод и комета, звезда зажжённая над ёлкой в Рождество – дверной глазок плюс безвозмездный дар – рука пятиконечная одета, а в ней пожар. В ней иволга, поющая навзрыд, нечаянная детская пропажа – спохватишься, ну а она всё там – фигуркой подвесного пилотажа с резиночкой, Песочница на заднем дворе От повернувшихся ко мне спиной – тень отделяется густой молочной пенкой, горит осенний воздух расписной в проштрафившейся бабочке — белянке. В него упасть и дальше ни ногой – и молчаливые, игрушечные танки снуют в сырых развалинах песка – живут в коробочках резные лилипуты: в них ниточка дрожит, а в ней тоска, сухая, как соцветие «Чем старее в каждом звуке страх, тем укромней…» Чем старее в каждом звуке страх, тем укромней дачные чуланы – видишь – солнце вышло оловянным, маковой росинкой, буквой /О/. Створки токарная резьба, кесарем рассечена надвое – я в тебя врастаю головою, как врастает новая луна в кольчатую ветвь земной орбиты – наливное красы: пуговка – петелька, /Миру — мир/, пусть все двери будут приоткрыты, чтобы слышать, Ослик Всё сильнее дул западный ветер – так Бернини во сне сдувал с мрамора лишние складки, прикрывая рукою холодную наготу: волокнистый бутон зацветающей хлопковой грозди. В отражении пейзажа бродила седая вдова – я собою к тебе прирасту через накрепко вбитые памятью ржавые гвозди: так стеснительна их теснота в диафрагме доски. От тоски – до тоски — расстояние – равное взгляду. Игрушечный ослик, понукаемый веткой-кнутом, ищет в бархатном дёрне проросшие зёрна овса. Где ночная звезда – продолжает над ним нависать грозным, тонущим /после…/ – там – сошедший с изгиба стола, он застынет как вкопанный, малой берцовою костью – а затем повернется и сменит во мне полюса. |