Задержавшаяся зима была на излете. Апрель отсчитывал последнюю декаду. Снег уже исчезал с московских улиц. Но было холодно, промозгло. Я думал о том, кого из моих знакомых депутатов попросить помочь. Их было немало, но не к каждому обратишься с подобной просьбой. Я долго размышлял, но так и не решил, кого из них потревожить.
А на следующий день мне позвонили, сказали: все в порядке, можете хоронить на Востряковском. Я сразу понял – Эдуард.
Мне было двенадцать, когда я спросил отца, за что он так не любит своего брата. «За подлость», – жестко сказал отец, но объяснять ничего не стал. Я уже знал тогда, что отец сидел в лагере. Знал, что поступили с ним несправедливо. А более – ничего. Он не рассказывал об этом. Но я чувствовал, как тяжело дался ему тот период жизни. Я вообще с особой остротой воспринимал то время, которое завершилось со смертью Сталина. Быть может, ощущение мрачного, катастрофического передалось мне в пятьдесят девятом, когда отец брал меня, только появившегося на свет, на руки, и я неведомым образом ощущал весь тот ужас, который пришлось пережить ему.
Никогда раньше не связывалось у меня то, что отец сидел, с его братом, живущим в одном с нами городе, совсем незнакомым мне человеком. Я только чувствовал, что некая тайна соединяет отца с ним. Или нет, наоборот – разъединяет их.
Правду рассказала мне мать. И то не сразу. Мне исполнилось тогда шестнадцать. В сущности, ничего оригинального я не услышал. Сколько раз такое случалось – брат предал брата. Но в этой истории один из них был мой отец. Тот, кого предали. Почему? Наверно, потому, что выпало на его долю такое время, когда предают. Потому, что он не мог быть тем, кто предал. Это была его судьба.
На шахту он попал не сразу. Шесть лет работал на лесоповале. Валил лес наравне с другими политическими. Умел ладить с настоящими ворами, и те защищали его от грабителей. Потом понял, что доходит. Так бы и остался в тайге, подобно сотням тысяч других, если бы не услышал, что срочно ищут горных инженеров. Сам он был недоучившимся журналистом, но смог убедить начальника лагеря, будто горное дело знает в совершенстве. Так он оказался в Хальмер-Ю, на шахте. Поначалу страшно боялся, что обман откроется и тогда сошлют его в гиблое место, где сгорают за несколько месяцев. Обошлось. Месяца три некому было раскрыть его обман, а потом он мало-помалу освоил новое дело. Помог другой заключенный, настоящий горный инженер.
Летом пятьдесят третьего отца перевели на поселение. Вскоре он женился на матери, с которой был знаком, – она работала врачом в лагерной поликлинике. Через год появилась на свет моя сестра Ольга. Она много болела и не дожила до двух лет. А в пятьдесят девятом, уже в Москве, родился я.
Он сказал: «Ты бы поосторожнее… там», и я потом подумал, что, в сущности, должен быть ему признателен. Он сказал слишком много. Слишком много для тех, кто работает в той организации.
Речь шла о моих занятиях политикой. Когда в начале восемьдесят девятого вдруг приоткрылась долгие годы крепко-накрепко запертая дверь и стало возможно то, что казалось немыслимым раньше, я окунулся в эти события. Сначала была азартная предвыборная гонка с шумными митингами, войной листовок, потасовками и горячими дискуссиями на станциях метро. Тысячи людей помогали нам, позабыв про страх: клеили всюду листовки – на домах, на столбах, на кафеле подземных переходов, стояли в пикетах, объясняя, убеждая, ведя словесные перепалки. Они приходили сами. Каким-то образом выискивали нас – меня, моих сотоварищей, помогавших тогда опальному Ельцину, академику Сахарову и другим, с кем связывали надежды на лучшее будущее.
Итогом стало первое поражение коммунистов – на выборах народных депутатов они получили нешуточный удар. Чуть позже возникла Межрегиональная депутатская группа, был создан Народный фронт, появилось Московское объединение избирателей. Все более уходил страх. Многочисленные совещания, собрания, митинги, шествия отнимали у нас уйму времени, давая взамен ощущение причастности к чему-то крайне важному. Нам верилось – мы вершим историю. Еще немного усилий, и наши чаяния оправдаются. Сытая, устроенная жизнь растечется по огромной стране.
Я почти не появлялся в издательстве. Урывками правил чужие рукописи, общался по телефону с начальницей отдела Инной Моисеевной, очень милой и очень интеллигентной женщиной, которая благоволила ко мне. «Олег, ради бога, не рискуйте, – с великой тревогой говорила она. – Вы испортите себе жизнь. Будьте благоразумнее. – И еще повторяла: – Вы должны закончить книгу. Вы не имеете права бросить то, что сделано». А мне было скучно возвращаться к тому, что тянуло в прошлое, было пропитано им. Жизнь оказалась куда интереснее. События захватили меня. Единственное, что я писал, – статьи в те новые газеты, которые выглядели неказисто, но бойко раскупались у станций метро и на митингах. Я гневно обличал действия властей, от союзных до районных, нахваливал демократов, рассказывал о том, какая светлая жизнь начнется после ухода коммунистов от управления государством.
Через год, в мае, когда власти устроили блокаду Литвы, я за деньги фонда, поддерживавшего Ельцина, организовал поездку более чем сотни представителей разных демократических организаций в эту прибалтийскую республику, испытывавшую серьезные проблемы с лекарствами и детским питанием. КГБ пытался нам помешать. Вдруг позвонил большой железнодорожный начальник и сообщил, что не может предоставить нам два уже оплаченных вагона. Когда я спросил почему, явно смутился, пробормотал что-то невразумительное про то, что по ошибке продали все места в этих вагонах, просил забрать деньги. Я кинулся к авиаторам, не тем, которые летают по расписанию, а тем, кто совершает чартерные рейсы. Но и там начались проблемы: зафрахтованный мною самолет ни с того ни с сего потребовал срочного ремонта. Вылет надолго откладывался. В конце концов пришлось купить в обычной кассе отдельные билеты на поезд. Толстенную пачку. Места были раскиданы по всем вагонам. Лишь на вокзале в Вильнюсе мы собрались воедино и увидели, как нас много. Литовцы встречали нашу веселую, шумную компанию на ура. Благодарили за детское питание и лекарства, которые мы привезли с собой. Были митинги, встречи. Добрые, горячие слова. Незнакомые люди останавливали нас на улицах, жали нам руки. Запах свободы пьянил. Казалось, еще немного, и рухнет то мрачное сооружение, в котором мы жили долгие годы, та тюрьма, которая гноила многие народы. Еще немного, и начнется спокойная, хорошая жизнь. Отлаженная и вполне достойная. Жаль, что отец не смог поехать со мной. Здоровье не позволило.
Я был страшно доволен в те дни. Меня переполняла торжественная, красивая музыка. «Времена года» Вивальди. Боккерини или Пёрселл. Музыка сама находит меня. Она возникает из ничего. Из быстролетного ощущения, из шороха листьев или ритма шагов. Порой радостная, летящая, порой грустная, порой трагическая. Знакомая и незнакомая. Реквием Моцарта, адажио из «Спартака» Хачатуряна, что-нибудь из Pink Floyd или вообще родившееся в неизвестном уголке моего сознания, незнакомое, возникшее, чтобы прозвучать только для меня и исчезнуть.
В октябре мы создали массовое движение «Демократическая Россия». Мы собирали на митинги сотни тысяч людей. Мы ощущали себя силой, способной сокрушить могущество тирании. Сокрушить без крови, без выстрелов. Доказать свое превосходство. Мы были против той власти – это нас объединяло. Мы были против того государства. Все, что шло ему во вред, воспринималось нами как благо. Мы не верили, что можем ошибаться. Такова логика всех, кто ополчился на существующий строй.
В Прощеное воскресенье, полный тревожных ожиданий день на исходе марта, я был среди тех, кто вел колонну демократов. Есть в этом что-то завораживающее, когда огромная масса людей, объединенных одной целью, одним стремлением, движется следом за тобой. Я испытывал это всякий раз, когда мы проводили шествия. Не наслаждение властью. Скорее, ощущение, что ты на острие, ты – воплощение той силы, которую составляют люди, идущие следом. Этому действу под стать разве что симфонии Бетховена, мощные, мужественные. В тот день мы ожидали всякого исхода. Были готовы к любому повороту. У «Праги» мы уперлись в стену из солдат со щитами, за которыми высились грузовые машины. Чинно расхаживало милицейское начальство, суетились люди в штатском. В глубине тоже стояли группы в милицейской форме. Настороженные лица смотрели на нас: что учудят «эти»? Но у нас не было намерения идти напролом. Наоборот, мы хотели подчеркнуть, что мы вовсе не экстремисты, что не приемлем насилия. И вскоре наша колонна пошла к Маяковке – по Калининскому[3], потом по Садовому кольцу. А часа два спустя уже на Тверской у Пушкинской площади я и несколько депутатов из наших защищали от пьяных цепочку милиционеров, все еще перегораживавших дорогу к Кремлю и охранявших неведомо что. Мы боялись провокаций – пусть уж лучше те, кому по глупости или по приказу надо почесать кулаки, подерутся с нами, чем со стражами порядка.