Сёгэн подошел ближе. Глаза его под капюшоном светились улыбкой.
— Сколько лет, сколько зим!
— Да я, это, с тех пор-то…
Куробэй в последнее время сильно робел даже при встрече с теми людьми, с которыми, как с Сёгэном, был когда-то близок, и держался приниженно, как простой мещанин.
— Небось, в контору направляетесь? Слышал, слышал про ваше дело. Что ж, неплохо, совсем неплохо! Все, можно сказать, восхищаются — толкуют о том, как, мол, хорошо устроился, — обратился к нему Сёгэн.
Куробэй, униженно сжавшись, с виноватым видом сказал:
— Да так, повезло… Вы же знаете, надо было как-то дальше жить. Мы с сыном в это дело влезли на свой страх и риск — будто прыгнули с помоста храма Киёмидзу. Однако же, стыдно признаться, когда приземлились, оказалось, что не пострадали.
Сёгэн улыбнулся, но улыбка предательски быстро сползла с его лица, которое приняло озабоченное выражение. Куробэй, гадая, не слишком ли он себя перехвалил, тревожно взглянул на собеседника.
— Значит, у вас все неплохо? — промолвил Сёгэн. Новости знаете? То, что командор добыл-таки голову Киры и возложил на могилу князя?
— Что?!
Куробэй был ошеломлен, чувствуя, будто у него выбили опору из-под ног, и вся жизнь полетела кувырком.
Сёгэн снова растянул губы в бесцветной улыбке.
— Так вы, милейший, ничего не знали? Ну, мне пора.
Куробэй некоторое время в оцепенении провожал взором широкоплечую фигуру Сёгэна, которая медленно удалялась от него. Ему навсегда запомнился этот миг на улице Тэрамати на исходе зимы, этот холодный прозрачный воздух, пронизанный лучами солнца. Черная собачонка увязалась за Сёгэном и теперь трусила за ним следом вдоль глинобитной ограды.
— Гунэмон! Гунэмон! — позвал Куробэй.
Гунэмон оторвался от бухгалтерской книги, в которой он что-то записывал, и удивленно воззрился на отца, который вбежал в комнату, рывком отодвинув сёдзи. Ворвавшийся вслед за ним поток солнечного света слепил глаза, привыкшие к матовому тону бумаги, и Гунэмон различал только темный силуэт отца на пороге.
— Гунэмон! — снова воскликнул запыхавшийся Куробэй. Его беспокойный взгляд перебегал с места на место. Похоже, больше никого, кто мог бы услышать лишнее, в конторе не было.
— Говорят, наш командор все-таки довел дело до конца! Я тут сейчас встретил по дороге Сёгэна Окуно…
Куробэй говорил тихо, но голос его звучал взволнованно — как и можно было ожидать, поскольку речь шла о событии незаурядном.
Гунэмон не сразу сообразил, что отец имеет в виду.
— Ах, вы о том самом деле?
— Ну да! — кивнул Куробэй, с удивлением видя, что сидящий на татами Гунэмон улыбается.
— Да ведь мы знать не знали, что так оно будет. Вам, отец, полагаю, особо беспокоиться не о чем. Ничего нам не грозит. Я думал, еще что-нибудь стряслось.
— Ох, боюсь, как бы не было у нас из-за этого неприятностей, — сокрушенно заметил Куробэй, чувствуя, что сердце так и колотится в груди. — Что они там натворили, на то была их воля, да только и нас оно может коснуться. Хоть мы вроде бы и ничего дурного не сделали… Тут все зависит от того, как его высочество сёгун посмотрит. Мы, правда, с самого начала с ними размежевались, да только… Эх, все равно скверно!
— И вы, отец, и я — мы оба с самого начала были категорически против. Кого ни спроси, это кто угодно подтвердит, — убежденно возразил Гунэмон. — А им теперь голов не сносить.
— Сомнений нет. Это же все равно, что стрелу в самого сёгуна пустить.
— Нам все равно ничего не будет.
— Да, вроде к нам претензий быть не должно. Мы ведь даже самурайские мечи уже не носим, никакого отношения ко всей этой истории не имеем… Если только привяжутся к каким-нибудь пустякам…
И отец, и сын, словно скорлупку цикады, сбросили с себя бремя моральных обязательств и ограничений, к которым обязывает звание самурая. Правда, они опустились по сословной лестнице на ступень ниже, но зато теперь чувствовали себя вольготно. Самураю приходится подтверждать свое самурайское звание: если надо кланяться, приходится кланяться, если прикажут что-то сделать, надо разбиться в лепешку, а сделать. Ну, а коли ты к самурайству не причастен, то с тебя и спроса нет. В этом вопросе что отец, что сын придерживались единого мнения. Убедившись, что Гунэмон его позицию полностью разделяет, Куробэй почувствовал, что страхи его понемногу рассеиваются.
Из Эдо волнами продолжали докатываться все новые и новые вести. В доме у Сёгэна по-прежнему было полно посетителей. С каждым днем слухи все разрастались и разрастались. Путники, шагающие по тракту Токайдо из Эдо в Киото и Осаку, разносили молву о мести ронинов по городам и весям.
— Да уж, на весь свет прогремели! Везде теперь о них знают!
— И кто только сейчас об этом не толкует! Просто диву даюсь. Вчера вечером пошли мы с Такэнодзё в Гион развлечься — так все девицы в заведении нам об этом уши прожужжали!
Слушать такие разговоры гостей Сёгэну было донельзя муторно.
— Ну, то, что в Гионе и Симабаре об этом толкуют, вполне понятно. Небось, там, в веселых домах, все помнят Ходока!
— Ха-ха-ха! Уж наверное!
Сёгэн втайне предполагал, что месть сорока семи ронинов произведет на многих сильное впечатление, но такой всенародный отклик превосходил все его ожидания. То, что люди, знавшие или видевшие Кураноскэ, об этом кричали на всех углах, еще можно было уразуметь, но даже не имевшие к нему никакого отношения горожане, включая женщин и детей, если только речь заходила о сорока семи ронинах, сразу же бросались слушать рассказчика. И такую картину в Киото можно было наблюдать повсеместно. Несмотря на то что у всех полно было дел в конце года, горожане на всех углах с жаром толковали о славных ронинах и их предводителе. В кабачках и веселых домах Симабары и Сумидзомэ, куда захаживал Кураноскэ, теперь каждый вечер отбою не было от любопытствующих посетителей, которые азартно обсуждали на местах подвиги своего героя. Рассказывали, что многие отправляются в Ямасину посмотреть дом, где раньше жил в уединении командор. Разумеется, до Сёгэна доходило и расхожее мнение о том, что Кураноскэ предавался разврату исключительно для того, чтобы сбить со следу ищеек врага. Сёгэн стал сторониться людей. Он даже отменил ежедневные прогулки и все больше сидел запершись у себя в комнате.
Он чувствовал, как шипы впиваются ему в сердце. С тоской вспоминал он о том времени, когда был одним из тех, кого вел за собой Кураноскэ. Наедине с самим собой он отчетливо видел свои слабости и недостатки. Теперь ему казалось даже странным, что он не примкнул к отряду мстителей. По этой ли причине или по каким-до другим, но проклятые шипы все больнее впивались в сердце. Ход его размышлений сбивался и путался всякий раз, когда перед ним снова бесцеремонно являлся образ Кураноскэ и слышался беззлобный негромкий смех. Начавшееся было смягчаться сердце Сёгэна снова отвердевало и, облачившись в броню, готовилось к атаке. Хотя он всей душой сочувствовал тому предприятию, которое сумели осуществить Кураноскэ и его сподвижники, сама личность Кураноскэ по-прежнему вызывала у него яростный протест.
Между тем простой народ, не устававший нахваливать ронинов, понемногу начал выражать свою симпатию к ним и от противного, то есть понося Киру, а заодно с ним и весь клан Уэсуги. Исчерпав весь запас брани и оскорблений по адресу двух трусливых родов, Кира и Уэсуги, горожане переключились на тех ронинов клана Асано, что от мести уклонились, и начали перемывать им кости.
Подойдя почти вплотную к потайному убежищу Хаято Хотты, Паук Дзиндзюро некоторое время прохаживался вокруг, выжидая. Издали доносился гул барабана «Киёмаса». Зеленели луковые грядки. Мокрая земля была устлана сливовыми лепестками. Решив, что хвоста на сей раз за ним нет, он прошел во двор храма и, заглянув через забор в палисадник Хаято, окликнул:
— Привет!
В сумраке за приоткрытыми сёдзи, на которые падали лучи весеннего солнца, видно было, как метнулся и исчез во внутренней комнате знакомый силуэт. Приметив яркое кимоно, Дзиндзюро сразу вспомнил, что поведал ему Кинсукэ Лупоглаз о романе его приятеля.