Однако, когда шла речь обо мне и герцога спрашивали: «Чем все-таки занимается ваш друг Макс, монсеньер?» — он отвечал с серьезным видом:
— Макс приносит пользу.
Герцог был знаком с моей матушкой и уважал ее. Женившись, он хотел сделать ее придворной дамой своей супруги-принцессы, но матушка отказалась.
После смерти моего отца она покинула свет и не хотела бередить старые раны.
В 1842 году принц погиб. Это было для меня страшным потрясением — я даже могу сказать, что это было для нас страшным потрясением, не так ли? Вы вернулись тогда из Флоренции, и мы вместе оплакивали нашего друга.
В Дрё, где Вы снова изъявили желание путешествовать вместе со мной, я дал Вам адрес моей матушки, пояснив, что во Фриере всегда будут знать, где я нахожусь.
В самом деле, именно там меня отыскало Ваше письмо. О друг мой! Матушка была тогда при смерти.
В тот самый день, в пять часов утра, я узнал, что с ней случился удар. Я добрался поездом до Компьеня и оттуда верхом во весь опор помчался во Фриер.
Бедная матушка лежала безмолвно и неподвижно, но глаза ее были открыты.
Казалось, что она кого-то ждет.
Никого ни о чем не спросив, я устремился к постели больной с криком:
— Матушка! Вот и я! Вот и я!
Тотчас же слезы, которые я сдерживал на протяжении всего пути, хлынули из моих глаз, и я разрыдался.
И тут матушка едва заметно подняла глаза к Небу, и на лице ее появилось необычайное выражение благодарности.
— О! — воскликнул я. — Она меня узнала! Матушка, бедная моя матушка! Она сделала над собой отчаянное усилие, и ее губы слегка дрогнули. Я уверен, что матушка хотела сказать: «Сын мой!»
Затем я сел у изголовья больной и больше не отходил от нее.
Здесь же я получил Ваше письмо и ответил на него.
Врач ушел от матушки незадолго до моего приезда. Он пустил ей кровь и поставил горчичники на ступни и голени.
Я был достаточно сведущ в медицине, чтобы понять, что больше ничего нельзя сделать, но все же вновь послал за доктором.
Когда я встал и подошел к двери, чтобы позвать слугу, что-то словно заставило меня обернуться к постели матушки.
Она следила за мной с тревогой, хотя ее голова оставалась неподвижной. Догадавшись, чего она боится, я упал на колени перед ее кроватью и воскликнул:
— Будь спокойна, матушка, не волнуйся, я не покину тебя ни на минуту, ни на миг!
Ее взгляд снова стал спокойным.
Когда пришел врач, он застал меня стоящим на коленях. Как только мы обменялись несколькими словами, он спросил:
— Так вы изучали медицину?
— Немного, — ответил я со вздохом.
— Стало быть, вы должны понимать: я сделал все что нужно. Более того, вы должны знать, на что остается надеяться и чего нужно бояться.
Увы! Это было мне известно, поэтому я и позвал его, стараясь обрести надежду, которой у меня не было.
Беседуя с врачом, я отошел от постели матушки.
Обернувшись к ней, я увидел, что она смотрит на меня с грустью.
Глаза матушки, казалось, говорили: «Все это лишь удаляет тебя от меня — и ради чего?»
Я вернулся к ее изголовью.
Взгляд матушки опять стал спокойным.
Я положил под ее голову свою руку.
Глаза больной засветились радостью.
Очевидно, в этом умирающем теле жили только глаза и сердце, соединенные невидимыми нитями, по которым они передавали друг другу сообщения.
Врач подошел к матушке и пощупал ее пульс. Я не решался этого сделать, предпочитая пребывать в неведении.
Ему пришлось долго искать пульс; наконец, он нашел его не на запястье, а на середине руки — пульс поднимался к сердцу.
Увидев этот зловещий симптом, я зарыдал еще больше. Мои слезы капали на лицо матушки, но я даже не пытался их скрыть — мне казалось, что они подействуют на нее благотворно.
В самом деле, две слезинки брызнули из-под ее век, и я осушил их губами.
Врач стоял передо мной. Я смотрел на него сквозь слезы, и мне показалось, что он хочет мне что-то сказать, но не решается.
— Говорите, — попросил я.
— Ваша матушка набожная женщина? — спросил он. — Она сама сказала бы, чего хочет, если бы могла говорить. Вы знаете мать лучше, чем я; стало быть, вам надлежит сделать необходимые распоряжения вместо нее.
— Послать за священником, не так ли? — сказал я. Врач кивнул.
От ужаса я покрылся потом до корней волос.
— О Боже, Боже! — воскликнул я. — Значит, надежды больше нет? Разве нельзя еще попробовать электричество?
— У нас нет аппарата.
— О! Я поеду за ним в Сен-Кантен или Суасон.
Я осекся: бедная матушка глядела на меня с отчаянием.
— Нет, нет, — заверил я ее, — я не покину тебя ни на минуту, ни на миг.
Я снова опустился в кресло; моя голова лежала на подушке рядом с головой матушки.
— Священника, — попросил я, — пошлите за священником.
Врач взял свою шляпу, но, когда он уже собрался уходить, я спросил:
— Боже мой! Доктор, я вижу, что матушка меня узнает, но неужели она ничего мне больше не скажет?
— Иногда случается, — ответил врач, — что перед кончиной человека смерть как бы смягчается, словно вняв последней мольбе души, покидающей тело, и позволяет умирающему проститься с близкими, ведь даже осужденному на казнь дают на эшафоте то, что он просит. Однако… — добавил он, качая головой, — однако такое бывает редко.
Я посмотрел на него с удивлением и сказал:
— Мне казалось, что врачи не признают существования души.
— Это правда, — произнес мой собеседник, — некоторые отрицают ее бытие, но другие надеются, что она существует.
— Сударь, — обратился я к нему, — вы только что говорили об электричестве.
— Ну и что? — спросил он с таким видом, будто догадывался, что я собираюсь сказать.
— Нельзя ли заменить электричество магнетизмом?
— Пожалуй, можно, — промолвил врач с улыбкой.
— В таком случае, попробуйте, — попросил я. Положив руку мне на плечо, он сказал:
— Сударь, в провинции врач не ставит подобных опытов. В Париже это станет возможно, если я когда-нибудь там окажусь. К тому же, — прибавил он, — для таких экспериментов не обязательно быть медиком. Благодаря своим природным данным, вы, вероятно, обладаете большой магнетической силой. Попытайтесь — кроме магнетизма, ничто на свете не способно вернуть вашей матушке хотя бы на миг если и не жизнь, то дар речи.
И врач поспешно ушел, словно испугавшись собственных слов.
Мы с матушкой остались вдвоем.
Я был напуган не меньше, чем врач.
Этот человек сказал, что я могу с помощью магнетизма исторгнуть из сердца матушки последние, вероятно, прощальные слова.
Бог, к которому я простирал руки, знал, что за эти слова, за это прощание я готов был отдать десять лет своей жизни.
Но я опасался совершить кощунство — разве не напоминал данный способ, уже осужденный религией и еще не признанный наукой, магический обряд?
Наконец, разве может сын оказать на мать такое же бесспорное воздействие, какое мужчина оказывает на женщину?
Мне казалось, что это невозможно.
Я принялся исступленно молиться.
— О Господи! — шептал я. — Ты знаешь, что я люблю матушку так же сильно, как ты любил своего сына. О Господи, во имя этой любви, соединяющей человека с Создателем, не допусти, чтобы я сейчас, как и впредь, до конца моих дней, сделал что-нибудь против твоей святой воли. О Господи, Господи, умоляю!
Я упал на колени в порыве неизъяснимой любви, не уступавшей восторгу святого Августина или экстазу святой Терезы.
Послушайте, друг мой, это, несомненно, был обман чувств, но, когда я взывал к Богу, простирая руки и подняв глаза к Небу, взывал с несокрушимой надеждой, которую обретает верующий в час великой скорби, в то время как неверующий впадает в отчаяние, я почувствовал, мой друг, — и это такая же правда, как то, что у нас с Вами преданное сердце, благородная душа и пытливый ум, — как губы матушки прикоснулись к моей щеке и она прошептала мне на ухо:
— Прощай, Макс, мое дорогое дитя! Вскрикнув, я поднялся.