В то время я была еще ребенком и не ощутила всей тяжести своей утраты, как почувствовала бы это, будучи на несколько лет старше. Я помню лишь некоторые подробности той трагической ночи, когда умер отец.
Никто не ожидал его смерти, это произошло мгновенно из-за разрыва одной из артерий. Помню, что я внезапно проснулась с плачем около двух часов ночи и, задыхаясь от слез, закричала:
«Папа умер!»
В то же время я потирала свои губы — мне казалось, что на них застыл холодный, как лед, поцелуй.
Я подумала тогда, что отец пришел со мной попрощаться, и холод, сковавший мои уста, был прикосновением самой смерти.
Жозефина проснулась от моих криков, так как я беспрестанно повторяла: «Папа умер!» Она встала, побежала в комнату мачехи, отделенную от спальни мужа обычной перегородкой, и разбудила ее.
Накануне отец, как всегда, лег спать в десять часов вечера. Ничто не предвещало, что его конец близок — он страдал обычным учащенным сердцебиением, только и всего.
Моя мачеха сначала не поверила словам Жозефины и лишь постучала в перегородку, не сомневаясь, что, услышав этот звук, ее муж проснется и подаст знак. Однако в ответ не раздавалось ни единого шороха.
Начав беспокоиться, мачеха встала с кровати и зажгла свечу у изголовья. Затем она подошла к комнате отца и постучала, но и на этот раз ответа
не последовало.
Тогда женщина открыла дверь и устремила взгляд на альков. Отец лежал неподвижно и казался спящим, но розовая пенистая бахрома окаймляла его губы.
Он был мертв.
Как объяснить мои ощущения: может быть, душа отца, оторвавшаяся от тела, захотела проститься со мной, самым дорогим для нее существом на свете? Может быть, при этом она слегка коснулась моих губ кончиком своего крыла и, таким образом, установила связь между мной и миром духов, незримым для других людей, но видимым для меня?
Кроме того, я смутно помню некоторые печальные подробности: стук молотка, забивающего крышку гроба; ветку освященной в церкви вербы, которую вложила в мою руку Жозефина, велев мне окропить гроб святой водой; пение священников, стоящих с крестом возле нашего дома. Затем все погружается в моей памяти во мрак. Он проясняется для меня лишь в ту пору, когда детство сменилось юностью.
И вот я вижу себя в пансионе Эврё в толпе юных девушек, чьи лица напоминают едва распустившиеся бутоны роз в небесном саду моих воспоминаний.
Мачеха навещала меня два раза в год; ее вечно сопровождал мрачный человек с бледным лицом, редкими волосами, впалыми висками, узким нависшим лбом, темными бровями, серыми живыми, сверлящими глазами и тонкогубым ртом…
— Это был священник, не так ли? — вскричал я, прерывая графиню.
— Да, — ответила Эдмея. — Я не помню, когда этот человек появился в моей жизни, но мне кажется, что он всегда омрачал ее своей тенью, прежде чем стать реальностью.
Всякий раз, когда приезжала мачеха, мне приходилось оставаться на час наедине со священником и он исповедовал меня с таким пристрастием, как будто я знала, что такое грех.
Возвращаясь к мачехе на каникулы, я неизменно встречала у нее того же аббата. Он читал мне небольшую проповедь, грозя Божьей карой, и никогда не упоминал ни о милосердии, ни о доброте Всевышнего.
Поистине, натура этого человека говорила его устами.
Тем временем мне исполнилось тринадцать лет, и день моего первого причастия приближался.
Аббат Морен получил у епископа Эврё разрешение помогать духовному наставнику нашего пансиона.
Ему поручили религиозное воспитание нескольких девушек, и я оказалась в их числе.
Дружба с моей мачехой давала аббату право уделять мне особое внимание. Но, как ни странно, чем больше он проявлял нежную заботу о моем
спасении, тем сильнее меня охватывал необъяснимый страх. Я непроизвольно повиновалась священнику, и мне даже в голову не приходило ставить под сомнение собственные действия.
Таким образом, я стала одной из самых ревностных католичек в нашем пансионе, по крайней мере так казалось со стороны.
Мне было поручено произнести обеты крещения.
Аббат Морен заставлял меня повторять его слова, как режиссер разучивает роль с актрисой, а отнюдь не так, как духовный наставник должен учить юное существо говорить с Богом.
Когда назначенный день настал, я чувствовала себя подавленной и лихорадочно возбужденной одновременно, причем моя слабость и нервный подъем постоянно чередовались.
Между тем аббат тихо говорил мне что-то на ухо при каждом удобном случае, но я не слышала его слов, вернее, не понимала их.
Позже, когда мне довелось увидеть картину Шеффера, на которой изображен Мефистофель, нашептывающий что-то Маргарите, я содрогнулась. Я вспомнила, что священник говорил со мной тогда с таким же дьявольским выражением на лице.
В этот торжественный день у меня было странное состояние: я чувствовала, что все земное в моей душе умерло и мне казалось, что, когда священная облатка коснется моих губ, у меня вырастут ангельские крылья и я вознесусь на небо.
Я уже сказала, сколько усилий прилагал аббат, чтобы я произнесла обеты с соответствующим выражением. Когда он заставлял меня повторять эти слова, сидя рядом, я до того поддавалась влиянию священника, что даже копировала его интонации.
Однако, когда пришло время говорить с самим Богом, все уроки были забыты. Напыщенность речи исчезла, уступив место подлинному восторгу; мой голос обрел силу, стал звучным и проникновенным, так что, когда все это закончилось, я почувствовала сильное волнение, которое передалось и другим, и мое лицо стало мокрым от слез.
Затем, наконец, настал день первого причастия. Когда священная облатка коснулась моих губ, я ощутила необыкновенно сладостный трепет. Невыразимое, райское блаженство захлестнуло меня, и я потеряла сознание.
Меня отнесли в ризницу.
Это был странный обморок: я видела и слышала все, что происходило вокруг, как будто лежала с открытыми глазами. Я могла ощущать, но была лишена способности двигаться.
Впоследствии мне говорили, что подобное состояние называется каталепсией.
Священник должен был находиться в церкви и пришел в ризницу после окончания таинства. Мои глаза были закрыты, но я видела, как он подошел ко мне, и ощутила, что он положил руку на мою грудь. Его сверкающие, как угли глаза, казалось, пронзают меня насквозь, подобно магнетическим лучам. Он ходил по комнате взад и вперед и при этом неотрывно смотрел на меня. Певчие, переодевавшиеся в ризнице, и все, кто заходили туда, не замечали настойчивого взгляда аббата, завораживавшего меня, несмотря на то что я была в обмороке.
Но вот все ушли, и священник остался наедине со мной.
Оглядевшись, он устремил на меня свои глаза, еще раз мельком взглянул в дальний конец ризницы и поспешно направился к столу, на который меня поместили, подложив мне под голову подушку.
Когда аббат склонился к моему лицу, меня охватил дикий ужас, и я сделала над собой неимоверное усилие, чтобы избежать прикосновения этого человека.
Мне удалось стряхнуть с себя оцепенение; из моей груди вырвался страшный крик, и, сама не знаю как, я оказалась на ногах.
Священник тотчас же отпрянул. В этот миг дверь распахнулась и в ризницу вошел кюре нашего пансиона.
Хотя в юном возрасте наши впечатления поверхностны и быстро забываются, эта сцена не изгладилась из моей памяти. По правде сказать, вы первый человек, кому я рассказала о том, что по-прежнему терзает мою душу и до сих пор не выходит у меня из головы.
Теперь скажите, как объяснить, что человек, внушавший мне такой ужас, в то же время оказывал на меня столь сильное влияние. Подобно феям из средневековых сказок, я трепетала перед жезлом злого волшебника, но была вынуждена подчиняться ему.
Я снова увидела аббата Морена, лишь когда приехала домой на каникулы. Он обращался со мной по-прежнему скорее снисходительно, чем сурово, как и подобает духовнику. Священник не подозревал, что во время обморока я не утратила способности видеть и слышать и, таким образом, знала все, что тогда произошло. Он никогда не напоминал мне об этом, а я скорее умерла бы, чем заговорила бы с ним о своем странном видении.