Дальнейшие рассуждения У. Эко на эту тему показывают всю зыбкость критериев «открытости – закрытости» применительно к текстам как массовой, так и, скажем, элитарной культуры. Так, ученый различает 2 модели «возможного читателя» (шире – реципиента культурных текстов) – читателя для «закрытых» текстов и читателя для «открытых» текстов. Из контекста повествования можно заключить, что «закрытые» тексты – это тексты массовой культуры (к ним У. Эко, например, относит комиксы о Супермене, романы Эжена Сю и Йена Флеминга). Тексты этого типа, по его словам, «явным образом нацелены на то, чтобы вести читателя по определенной дорожке, рассчитанными эффектами вызывая у него в нужном месте и в нужный момент сострадание или страх, восторг или уныние». В то же время такие жестко запрограммированные тексты, управляющие эмоциями и интересом реципиента, являются достаточно универсальными, а потому «всеобщими», т.е. понимаются различными группами и категориями адресатов примерно одинаково, хотя могут интерпретироваться по-разному. «Текст, столь чрезмерно “открытый” для любой возможной интерпретации, – заключал У. Эко, – я буду называть закрытым текстом»18.
Не меньше проблем возникает с моделью читателя для «открытых» текстов (примерами которых у Эко служат романы Дж. Джой са – «Дублинцы», «Улисс» и даже «Поминки по Финнегану» или Ф. Кафки, например, «Процесс»). «Идеальный читатель» для таких текстов должен быть способен «овладеть различными кодами» и «воспринимать текст как лабиринт, состоящий из множества запутанных маршрутов. Но в конце концов самое важное – не различные маршруты сами по себе, а лабиринтообразная структура текста. Читатель не может использовать текст так, как ему, читателю, хочется, но лишь так, как сам текст хочет быть использованным. Открытый текст, сколь ни был бы он “открыт”, не дозволяет произвольной интерпретации». Отсюда вытекает и теоретический итог: «Открытый текст подразумевает “закрытого” М-Читателя (т.е. “закрытую”, фиксированную модель Читателя) как составную часть своей структурной стратегии»19. Понятно, что все эти положения – плод чисто теоретического построения, важного для исследования как «идеальная модель», почти никогда на практике не осуществимая.
«В данном случае, – продолжал автор исследования, – процесс интерпретации – не случайный процесс, независимый от текста как такового, но структурный элемент процесса порождения самого этого текста. Если его читает не “тот” читатель (как бы М-Читатель с обратным знаком, неспособный справиться с задачей, которая ему предлагается), то “Улисс” qua “Улисс” не состоится. В лучшем случае он станет другим текстом»20. Во многих случаях это на практике и происходит: реальный читатель, отличный от «идеального», включается в не соответствующий ему текст, порождает неадекватную содержанию текста интерпретацию и содействует возникновению «другого текста», далекого от запрограммированного. Сам У. Эко оговаривает ситуацию, в которой «по глупости» читатель пытается «прочитать “Процесс” Кафки как тривиальный уголовный роман, но текст при этом рухнет»21.
Впрочем, подобный результат насильственного «вторжения» в текст «другого» читателя – не такое уж редкое явление в культуре. Не только Кафка, но и Достоевский нередко читается как «криминальное чтиво»; «Анна Каренина» Л. Толстого – постоянно – как сентиментальная «love story» или даже «женский любовный роман»; гоголевские «Вечера», «Вий» и «Нос» – как фэнтези (в духе Дж. Толкина или К. Льюиса) и т.п. Происходит демонстративная массовизация классики. Возможно и обратное действие читательских стратегий: когда романы М. Загоскина и И. Лажечникова, Н. Полевого и Ф. Булгарина, Вс. Крестовского и Г. Данилевского, П. Боборыкина и И. Потапенко, являющиеся, несомненно, текстами массовой литературы своего времени, трактуются почти как высокая литературная классика – в одном ряду с Пушкиным и Достоевским, Тургеневым и Л. Толстым, Горьким и Чеховым, как однопорядковые с ними явления культуры, востребованные временем и высоко ценимые современниками. Таким образом, происходит персонализация масскульта.
Тот же текст, будучи изначально «открытым» или «закрытым», начинает функционировать в другом (противоположном) качестве, в соответствии с «открытостью» или «закрытостью» читателя. Прежний текст, конечно, «рушится», но это остается практически незамеченным: на его месте возникает «другой» текст, соответствующий типу читателя («закрытого» или «открытого»), и далее уже этот «другой» текст замещает предшествующий, причем так, как будто это всё тот же самый текст и никаких смысловых «превращений» и «подмен» с ним не произошло. Пожалуй, в большинстве случаев в истории культуры именно так и происходит: в процессе восприятия и интерпретации тех или иных текстов адресатами разных эпох, представляющих различные социальные группы и классы, то и дело происходят самые невероятные подмены и превращения, каждый раз социально-политически и культурно-исторически оправданные. В этом отношении предложенная У. Эко «идеальная схема» чтения слишком идеальна для того, чтобы реально «работать» в истории культуры. Особенно – русской культуры, где все интертекстуальные связи приобретают особенно острый и непредсказуемый характер.
Достаточно вспомнить, как драматично складывались отношения между дворянскими по происхождению и самосознанию писателями-классиками и их нетерпимыми критиками-разночинцами (или «семинаристами»). Пушкин и Гоголь, Тургенев и Гончаров, Островский и Салтыков-Щедрин, Л. Толстой и Достоевский, Чехов и Горький были убеждены, что тенденциозные критики понимают их произведения совершенно превратным и ошибочным образом, искажая самый замысел и его воплощение. Соответственно «неистовые» критики – Н. Надеждин и В. Белинский, А. Хомяков и К. Аксаков, А. Герцен и И. Киреевский, Н. Добролюбов и Н. Чернышевский, Ап. Григорьев и Н. Страхов, Д. Писарев и П. Ткачев, Н. Михайловский и Г. Плеханов, В. Розанов и Д. Мережковский – с огромным пафосом и даже фанатизмом отстаивали не только свое право на иную идейную трактовку художественных творений, по сравнению с их авторами, но и прямо доказывали несоответствие действительности рожденных писателями литературных образов и сюжетов, самих идейных концепций критикуемых писателей, будто бы не знающих жизни.
Достаточно вспомнить, как прочитывались произведения русской классики XIX века их пролетарскими читателями (и критиками, и исследователями) раннесоветского времени, которые пропускали тексты Пушкина и Гоголя, Тургенева и Гончарова, Л. Толстого и Достоевского, Чехова и Горького через «жернова» классового и партийного подхода, в результате чего содержание произведений классической литературы схематизировалось и выхолащивалось до неузнаваемости. Последствия подобного вульгарно-классового и узкопартийного воззрения на литературу и искусство дореволюционного времени и отраженную в них социальную реальность до сих пор сохраняют свою авторитетность и влиятельность (особенно в средней школе, чрезвычайно ригидной к каким-либо образовательным реформам) и с чрезвычайным трудом пересматриваются в постсоветскую эпоху.
Можно, наконец, задуматься над тем, как классических и современных авторов читали и читают до сих пор «неискушенные», «наивные» читатели и зрители, «простецы» от культуры… Те самые, которые принимают литературно-художественных персонажей за реально существующих людей, а вымышленные сюжеты – за фактические биографии и «невыдуманные истории», которые путают героев с их прототипами, а повествователя с самим автором, которые не понимают условности и смысловой дистанции в художественном произведении и т.п. Замечательная книга А.М. Топорова «Крестьяне о писателях»22, уникальная во многих отношениях и в свое время казавшаяся чрезвычайно опасной (книга была запрещена; ее 2-й и 3-й тома уничтожены, а автор заплатил за свой труд 7-ю годами ГУЛАГа), свидетельствует о том, как рождается, утверждается и бытует в сознании непрофессиональных читателей (шире – реципиентов художественной культуры вообще) интерпретация и оценка литературных и художественных произведений во все времена истории культуры.