Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Вся эта традиция «вольного русского слова», неподсудного, неуловимо многозначного, изначально «контрапунктирующего» слову казенному, официальному, – традиция, явно противостоящая «миру восточной деспотии» с ее «канцелярщиной» и «писаниной», – отнюдь не выражала «прямоты и открытости эллина» и не могла служить основанием для характеристики русской культуры – наподобие древнегреческой античности – как «изустной», принципиально «некнижной». Официальной письменности на Руси, как правило, противостояла письменность тайная, неофициальная, сокровенная, иносказательная. Соответственно регламентированной, нормативной словесности сопротивлялась словесность «ненормативная», продиктованная духом протеста, атмосферой стихийного бунта против всяческих предустановлений, против любого властного «диктата».

Условно говоря, в русской культуре чуть ли не всегда (во всяком случае – задолго до открытия и закрытия федоровской «первопечатни») условному «Госиздату» возражал условный же «Самиздат», с которым соответствующим органам («слова и дела») приходилось бороться уже по преимуществу делом – едва ли не «огнем и мечом», лишь задним числом оформляя эти решения в слове. Но это тайное, двусмысленное, вольное слово, принадлежавшее непокорным массам, было неискоренимо.

Однако со-существование и со-ревнование «двух письменностей» – официальной и альтернативной, оппозиционной (наподобие символической переписки Грозного с Курбским) – не единственная проблема, сопровождавшая историческое развитие русской словесности, а вместе с тем и самой русской литературы, начиная с глубокой древности. Письменному слову в Древней Руси явно противостоит устное народное творчество – русский фольклор. Во всем многообразии своих жанров – обрядовых песен и былин, сказок и быличек, пословиц и поговорок, загадок, потешек и т.п. – русский фольклор развивался параллельно письменной литературе. Сюжеты и образы русского фольклора (в частности, былинного эпоса и волшебных сказок, имевших хождение в Киевской Руси) не дали русской культуре ни героических поэм, подобных гомеровским «Илиаде» и «Одиссее», ни произведений, похожих на западноевропейский средневековый роман или поэтические переложения романского или германского фольклора. Но русский фольклор породил из себя дух свободы и вольномыслия, питавший неофициальную массовую культуру, своего рода древнерусский андеграунд.

Фактически ни один сюжет и ни один образ не перешел из русского фольклора в древнерусскую литературу. Русские былины и исторические песни практически не пересекаются с летописями; церковные или житейские поучения – со сказками или быличками; даже духовные стихи (фольклорные произведения христианского содержания) не имеют никакого сходства ни с житиями святых, ни с «хожениями» знаменитых паломников. Письменное слово древнерусской литературы и устное слово русского фольклора живут как будто в разных смысловых плоскостях, в разных художественно-культурных мирах Древней Руси, вненаходимых по отношению друг к другу.

Эти два параллельных мира древнерусской словесности, тем не менее, были связаны между собой – и субъектно, и объектно. Субъектом и того и другого мира являлись древнерусские люди, современники Киевской, затем Владимиро-Суздальской и наконец Московской Руси. Однако фольклор был подлинно массовой культурой своего времени, он был общеизвестен и общедоступен, а в силу своей многовековой укорененности в сознании и речи народа – и общепонятен. Между тем письменная культура Древней Руси хотя и была обращена к массам и направлена на массовизацию христианства среди всего населения, но создавалась индивидуально – отдельными личностями, яркими и образованными, своего рода «элитой» древнерусского общества; она была далеко не всем доступна и понятна, и распространение ее шло также во многом индивидуально.

Фольклор был в значительной степени носителем языческих традиций и архаической мифологии; его не нужно было искусственно пропагандировать и внедрять в сознание людей; скорее неофиты христианства стремились воспрепятствовать его сохранению и распространению. А письменную культуру нужно было поддерживать, развивать и продвигать в массы, что было делом трудным и трудоемким. Поэтому между устной и письменной традициями древнерусской словесности сложились напряженные и даже антагонистические отношения, напоминающие собой модель «взаимоупора», используемую С.С. Аверинцевым для характеристики ранневизантийской культуры, в которой противоречиво соединились типологические черты греческой литературы и ближневосточной словесности89. Фольклор и книжность, массовое и индивидуальное в древнерусской культуре отчетливо и даже демонстративно противостояли друг другу, но имели в виду одно и то же – сакрализацию Русской Земли, своей материальной и духовной родины.

Общим объектом как устной, так и письменной древнерусской культуры (массовой и персональной) была Русь и обоснование ее избранничества и уникальности, ее включенности в исторический и мировой контекст, ее ценностной выделенности из него – нравственной и эстетической, природной и этнополитической, а в конечном счете – и провиденциальной, мистической.

Достаточно вспомнить «Слово о Законе и Благодати» митрополита Илариона, в котором автор, виртуозно владея текстами Ветхого и Нового Заветов и искусно манипулируя цитатами из них, последовательно доказывает превосходство Благодати над Законом, а отсюда и христианства над иудейством, Руси над Византией, кагана Владимира над императором Константином и Крестителя Руси над апостолами Христа, которые видели, но не уверовали, а Владимир не видел Христа, но чудесным образом поверил в Него, за что будто бы сам Христос пророчески назвал своего будущего последователя «блаженным», т.е. святым. Позднейшая легенда о посещении апостолом Андреем (Первозванным) Руси, о его благословлении места, на котором будет основан Киев, и новгородской Руси – также призвана доказать мессианскую идею – особого всемирного предназначения Руси и ее исторического пути. «Слово о погибели Русской Земли», отрывок из которого случайно уцелел после монгольского завоевания, представляет собой безутешный плач об утраченной надежде на мировое величие и божественную миссию Руси.

«Развивающееся национальное самосознание, – писал Д.С. Лихачев, – потребовало исторического самоопределения русского народа. Надо было найти место русскому народу в той грандиозной картине всемирой истории, которую дали переводные хроники и возникшие на их основе компилятивные сочинения. И вот рождается новый жанр, которого не знала византийская литература, – летописание. “Повесть временных лет”, одно из самых значительных произведений русской литературы, определяет место славян и, в частности, русского народа среди народов мира, рисует происхождение славянской письменности, образование Русского государства и т.д.»90.

Подлинной (второй) альтернативой закрепленному письменно официозу оказывалось в древнерусской культуре не столько устное слово (скажем, фольклорное или ритуальное), сколько – молчание (умолчание) или, если угодно, «красноречивое безмолвие» как некий идеал подвижничества, святости, отдаленности от всего мирского и обыденного, богодухновенности и воздержания мысли от ее словесного воплощения. Однако традиции «молчальничества», «безмолвия» (исихии) в древнерусской культуре, восходящие к афонской аскетике и народной мудрости, выражались не только в иконописи или храмовом зодчестве, апеллирующих прежде всего к бессловесному умозрению, но и в особом почитании книжности и книжников, а также самих устных бесед с подвижниками, посвятившими себя духовному служению, как особой, неутилитарной ценности, неподвластной сиюминутной конъюнктуре или властному давлению.

Способность наслаждаться устной речью именно так: «где-то между самих звучащих слов»91 – это уже иной принцип эстетического отношения к словесности и слову, нежели буквальная апология книжности и рукописания. Это явление, скорее, следует характеризовать как непосредственно эстетическое переживание духовной сферы (в частности, религиозных представлений и символов) помимо их словесного оформления. Впрочем, «язык религиозных символов» прочитывался в произведениях древнерусской литературы – сквозь пелену словесности, «по ту сторону» слова. Подобного рода духовное обогащение собеседника, слушателя (а затем и читателя!) в процессе невербального восприятия религиозного или литературного текста гораздо ближе к сознанию достоинства устного слова, нежели к пиетету перед словом записанным («Что написано пером…» и т.д.), но тем не менее это нечто иное, «третье», постигаемое не понятийно и не образно-ассоциативно, а интуитивно (по типу откровения). Д.С. Лихачев отмечал, что «устойчивые этикетные особенности слагаются в литературе в иероглифические знаки, в эмблемы. Эмблемы заменяют собой длительные описания и позволяют быть писателю исключительно кратким. Литература изображает мир с предельным лаконизмом. Создаваемые ею эмблемы общи в известной “зрительной” своей части с эмблемами изобразительного искусства»92.

вернуться

89

Аверинцев С.С. Греческая литература и ближневосточная словесность // Он же. Образ античности. СПб.: Азбука-Классика, 2004. С. 40–88. См. также: Аверинцев С.С. Поэтика ранневизантийской литературы. М.: Наука, 1977. С. 191–192, 248–249.

вернуться

90

Лихачев Д.С. Великое наследие. С. 21–22.

вернуться

91

См.: Бычков В.В. Русская средневековая эстетика XI–XVII вв. М.: Мысль, 1995.

вернуться

92

Лихачев Д.С. Великое наследие. С. 16.

24
{"b":"777529","o":1}