Оба вора, услышав это, подняли головы.
— Ага! — вскричал Гестас, — ты хочешь этим сказать, что ты Мессия?.. Прекрасно, если так, то спаси нас и спасайся сам… Но нет, какой ты Мессия, раз позволил себя распять? Ты лжепророк, богохульник и маг!
Но тут вступил Димас:
— Как ты можешь оскорблять этого человека? Вот я молюсь о нем и оплакиваю его, ибо признаю в нем пророка, своего повелителя и сына Божьего!
При этих словах доброго разбойника среди стоявших на холме произошло какое-то движение. Солдаты расстроили ряды и позволили любопытным приблизиться к крестам. Голгофа сверху донизу, как муравейник, кишела людьми. Тысячи зевак облепили внешние стены, башни и крышу дворца Ирода.
И тогда те, кто был ближе к Иисусу, начали поносить его, крича:
— Ну что, самозванец! Так ты не захотел обрушить храм и отстроить его заново за три дня?.. Ты не смог вызвать мертвых, как хвалился?.. Ты уже не хочешь заставить воды Иордана повернуть вспять и течь в Генисаретское озеро?.. Других спасал, а себя самого не можешь спасти! Если ты царь Израилев, сойди теперь с креста, и мы уверуем в тебя! Уповал на Бога? Пусть теперь Бог избавит тебя, если ты угоден ему! Сойди с креста, если ты сын Божий!..
— Эй! — кричал злой разбойник. — Разве вы не видите, что он негодяй, преступник, колдун? Не зря вы предпочли ему Вар-Авву, нашего друга и сотоварища!
— Помолчи, Гестас, ох, помолчи лучше, — просил добрый разбойник. — Неправда: Вар-Авву осудили за дело. И нас осудили по заслугам. Если мы страдаем, то это справедливо, нам воздается по преступлениям нашим… А он невиновен! Подумай же, Гестас, ведь пробил твой последний час. Вместо того чтобы кощунствовать, покайся!
И Димас обернулся к Иисусу, моля:
— Господи, Господи! Я большой грешник и осужден справедливо… Господи, Господи, сжалься надо мной!
Иисус ответил ему:
— Успокойся, Димас, я в благости моей принимаю тебя!
Едва прозвучал этот ответ, как густой красноватый туман поднялся от земли к небу, солнце погасло и задул ветер пустыни.
Было около половины первого пополудни.
XIX
ИЛИ, ИЛИ! ЛАМА САВАХФАНИ?
В тот миг, когда Иисус, словно изливая божественный бальзам на раны, приобщал душу доброго разбойника к надежде на жизнь вечную, Исаак Лакедем при закрытых на все запоры дверях, при наглухо замкнутых окнах сидел со своей семьей за пасхальной трапезой.
Она происходила в комнате с окнами во внутренний двор и с выходом на улицу через его лавочку. За общим столом собрались отец и дед Исаака — оба седовласые (самый седой — ста лет от роду!), а также его жена тридцати четырех лет, пятнадцатилетняя дочь и девятилетний сын.
В люльке спал полугодовалый ребенок. Бабушка жены Исаака, превратившаяся в бессмысленное и беспомощное существо, что-то бормотала, тряся головой. Жалкое создание, она говорила бессвязно, потому и сидела в стороне, в кресле, куда ее сажали утром и откуда ее забирали лишь на ночь.
Исаак, мужчина сорока трех лет, в своей семье был средним звеном полной цепочки возрастов — от колыбели до могилы.
Пасхального агнца уже разрезали. У каждого на блюде лежала его часть, и то, что почти у всех мясо было едва тронуто, показывало, что еда в этот день мало занимала сотрапезников.
Домочадцы были мрачны и молчаливы. Чудовищное проклятие нависло над всем семейством, освещаемым дрожащим, неверным светом лампы, что свисала со стены.
Только сын, по малолетству не захваченный уличными впечатлениями и страхами, напевал и смеялся.
Он завел песню, в которой, по обыкновению всех детей, сочинят одновременно и слова и мелодию. Другие если и говорили, то почти шепотом. Исаак хранил безмолвие, опустив голову на грудь и запустив обе руки в густые волосы. Жена смотрела на него глазами, полными тревоги и страха.
А мальчик пел вот что:
Если я стану воином, воином, как и отец мой, — я потом возвращусь в дом с красивой кирасой в чешуйках, в красивом золоченом шлеме, со славным острым мечом, — если я стану воином, воином, как и отец мой.
Если я стану купцом, купцом, как и мой дед, — я возвращусь из Тира и Иоппии с большим кожаным кошелем, полным золота и серебра, — если я стану купцом, купцом, как и мой дед.
Если я стану моряком, моряком, как и мой прадед, — я вернусь из плавания по морю, что виднеется с гор, в красивом плаще цвета волны, с красивой седой бородой, — если я уйду в море моряком, моряком, как мой прадед.
И только если умру я, умру, как отец моего прадеда, — я не приду вовсе, ведь говорят, что мертвые спят вечно в своих могилах, — если они умирают, как умер отец прадеда!
Один только Каин не может умереть, — неправда, будто его убил племянник Ламех: Каин не мертв, а приговорен жить вечно, потому что убил брата Авеля, — только Каин, Каин жив и умереть не может!
И когда какой-нибудь завоеватель, завоеватель ведет на бой своих воинов, Каин, первый убийца на свете, садится на своего коня Семехая, который потеет кровью, и скачет, крича: “Ступай! Ступай! Ступай!..” — когда завоеватель, завоеватель отправляется на бой!
И когда чума, чума идет по земле, Каин, первый убийца на свете, садится на птицу Винатейн, что летит быстрее чумы, и кричит чуме: “Ступай! Ступай! Ступай!..” — когда чума, чума идет по земле.
А когда буря, буря вздымает морские волны, Каин, первый убийца на свете, садится верхом на рыбу Махар, что плывет быстро как ветер, и буре, буре кричит: “Ступай! Ступай! Ступай!…”
Исаак не смог дальше вытерпеть повторений ужасного слова, сказанного Христом. Он стукнул кулаком по столу и поднялся со словами:
— Ради кесаря и всех его побед, женщина, уйми же этого ребенка!
Сын удивленно взглянул на отца и замолк.
Давящая тишина еще более сгустилась. Слышалось лишь невнятное бормотание дряхлой старухи. Но неожиданно в этих словах забрезжила мысль, и из ее уст полилась странная, ни на что не похожая баллада:
Есть малая трава в три листика, и на каждом листике пятнышко крови, а в цветке вместо венчика — терновый венец.
— Травка, а травка, почему у тебя на каждом листике капелька крови, почему вместо венчика — терновый венец?
— Старая бабушка, ты все знаешь, ты должна знать об этом. Ты не знаешь, старая бабушка? Сейчас я тебе расскажу.
Вчера в молчаливом саду на горе Гефсиманской Спаситель встал на колени, и был он смертельно печален!
Небо было без звезд, ученики уже сном забылись, и только Господь не спал, томила его тревога.
Тогда подступил к нему Сатана, и от слов его вместо пота со лба закапала кровь.
Капля за каплей падали на меня, все потемнело вокруг, и даже Господь, сам Господь не имел сил застонать.
И вот я сказала ему тонким своим голоском, тихим, как у всех трав: “Господи! Господи! Твоя кровь течет мне на листья, а с них каплет на землю.
Дай же мне руки — и не пророню ни капли твоей драгоценной крови, и сохраню кровь спасения!”
А было так тихо, что мой голос достиг престола Всевышнего, и Всевышний мне сказал:
“Пусть будет так, как ты, малая травка, просила. Вовек не сотрется с твоих листьев кровь моего сына!
Когда же раскроешь цветочный бутон, пусть вместо венчика будет терновый венец, похожий на тот, что на голову сына наденут в час его мук!”
Вот почему назовут меня клевером иудейским, колючим клевером: ведь у меня каждый листик — с кровавым пятном, а вместо цветка — терновый венец…
Семейство внимало этому диковинному пению в необъяснимом ужасе. Уже три с лишним года параличная старуха не говорила ничего вразумительного. Впрочем, и теперь, стоило ей закончить балладу, как ее речь стала бессвязной, слова — неразличимыми, а вскоре бормотание и вовсе стихло.
Исаак уже шагнул было к старухе, чтобы заставить ее замолчать, но она сама умолкла: песня кончилась.
— Лия, — попросил Исаак дочь, — возьми-ка кифару, на которой ты играешь в храме во время песнопений. Сыграй и спой, чтобы мы выкинули из головы и то, что пел мальчишка, и то, что бубнила старуха.