На это-то зрелище с завистью глазеют и полуголый плебей, и голодный бродяга-грек, «готовый взобраться на небеса за одну миску похлебки», и философ в продранном плаще и с пустым кошельком, черпающий здесь темы для своих выступлений против роскоши и богатства.
И все эти возлежащие, сидящие, прогуливающиеся, переминающиеся с ноги на ногу люди, что воздевают руки к небесам только для того, чтобы рукава, соскользнув к локтю, обнажили руки с выведенными пемзой волосами, хохочут, клянутся друг другу в любви, перемывают кости ближним, напевают под нос песенки из Кадиса либо Александрии, совершенно забыв о мертвецах, которые прислушиваются к живущим и немо призывают их; праздные горожане говорят всякий вздор на языке Вергилия или перебрасываются каламбурами по-гречески в подражание Демосфену, предпочитая этот язык родному, ибо греческий воистину создан для любовных излияний, а потому куртизанка, не умеющая сказать своему любовнику на языке Тайс или Аспасии: «Zcor| коа \|/vооr|» («Душа моя и жизнь!»), — годна лишь на то, чтобы быть потаскушкой для иноплеменных наемников-дикарей с кожаными щитами и наколенниками.
Пройдет еще полтора века, и лже-Квинтилиан на своем опыте убедится, что значит не уметь говорить по-гречески!
При всем том именно для развлечения этих людей, ради того, чтобы насытить их хлебом и зрелищами, усладить глаза и уши праздной легкомысленной толпе, пустоголовым молокососам и красавицам с истасканными сердцами, сынкам высокопоставленных семейств, растратившим свое здоровье по лупанарам, а достояние — по харчевням, всему этому ленивому и разнеженному племени будущих итальянцев, уже тогда кичившихся собой, словно теперешние англичане, гордых, как испанцы, и задиристых, как галлы, — ради народа, тратящего время на прогулки под портиками, беседы в банях, рукоплескания в цирках, чтобы угодить этим юнцам и девам, праздному молодому поколению богатых и процветающих римлян, Вергилий, сладостный мантуанский лебедь, поэт-христианин по сердечной склонности, хотя и не по воспитанию, воспевает простые сельские радости, взывает к республиканским добродетелям, бичует святотатства гражданских войн и готовит прекраснейшую и величайшую из поэм, созданных после Гомера, чтобы затем сжечь ее, сочтя недостойной не только потомков, но и современников! Ради них, ради того, чтобы вернуться к ним, Гораций, забросив подальше щит, бежит при Филиппах. Чтобы они узнавали и окликали его, он с рассеянным видом прогуливается на Форуме и по Марсову полю, блуждает по берегам Тибра, доводя до совершенства то, что потом назовет своими безделицами: «Оды», «Сатиры», «Науку поэзии». От разлуки с ними терзается жестокой тоской вольнодумец Овидий, вот уже пять лет как изгнанный во Фракию, где он искупает мимолетное (к тому же весьма доступное!) удовольствие прослыть возлюбленным императорской дочери или, быть может, гибельную случайность, приоткрывшую ему секрет рождения юного Агриппы. Это к ним поэт взывает в «Скорбных элегиях», «Посланиях с Понта» и «Метаморфозах». О счастье вновь оказаться среди них он грезит, вымаливая сначала у Августа, затем у Тиберия позволение вернуться в Рим. О них он будет скорбеть, когда вдали от родины смежит навсегда веки, но прежде единым всевидящим взглядом окинет роскошные сады Саллюстия, бедные домишки Субуры, полноводный Тибр, где в битве против Кассия едва не утонул Цезарь, и тинистый ручеек Велабр, струящийся под сенью священной рощи, где некогда Ромул и Рем приникали к сосцам волчицы. Ради этих людей, в жажде сохранить их привязанность, изменчивую, как апрельский день, Меценат, потомок царей Этрурии и друг Августа, передвигающийся лишь опершись на плечи двух евнухов, более мужественных, чем он сам, любвеобильный Меценат тратит деньги, содержа поэтов, оплачивая картины и фрески, представления актеров, гримасы мима Пилада и прыжки танцора Батилла! Для их увеселения Бальб открывает театр, Филипп возводит музей, Поллион строит храмы. Агриппа бесплатно раздает им лотерейные билеты, на которые выпадают выигрыши в двадцать тысяч сестерциев, дарит расшитые серебром и золотом ткани, вывезенные с Понта Эвксинского, столики и скамьи с узорами из перламутра и слоновой кости… Им в угоду он основывает бани, где можно проводить время с восхода до заката, пока тебя бреют, растирают, умащают благовониями, поят и кормят за его счет; для них роет каналы протяженностью в тридцать льё и строит акведуки длиной в шестьдесят семь льё, чтобы ежедневно доставлять в Рим более двух миллионов кубических метров воды для двух сотен фонтанов, ста тридцати водонапорных башен и ста семидесяти бассейнов! Им же на потребу, чтобы превратить их кирпичный город в мраморный, привести обелиски из Египта, воздвигнуть форумы, базилики, театры, мудрый император Август повелел переплавить всю золотую посуду, сохранив для себя от богатств Птолемеев лишь один драгоценный мурринский сосуд, а из того, что оставили ему отец Октавий и дядя Цезарь, что принесли победа над Антонием и завоевание целого мира, — только сто пятьдесят миллионов сестерциев (тридцать миллионов наших франков). Ради их удобства он заново вымостил Фламиниеву дорогу до Римини, а чтобы потешить их, выписал из Греции буффонов и философов, из Кадиса — танцоров и танцовщиц, из Галлии и Германии — гладиаторов, из Африки — удавов, гиппопотамов, жирафов, тигров, слонов и львов. И наконец, к ним, обитателям Вечного города, он обратился, умирая: «Довольны ли вы мною, римляне?.. Хорошо ли я исполнил роль императора?.. Если да, то рукоплещите!»
Вот чем были виа Аппиа, Рим и римляне времен Августа. Но к Великому четвергу лета 1469, в эпоху, о которой мы повествуем, все так изменилось! Императоры исчезли, унесенные вихрем времен, разрушившим империю. Римский колосс, тень которого накрывала треть обитаемого мира, рухнул. Аврелианова стена не защитила Рим, и его принялись завоевывать все, кто этого хотел: Аларих, Гейзерих, Одоакр… Засыпая старые руины и возводя на их месте то, что разрушит следующий набег варваров, город поднялся над первыми мостовыми на высоту двадцати ступней. Искалеченный, разграбленный, выпотрошенный, он был в конце концов пожалован Пипином Коротким папе Стефану II, а Карл Великий подтвердил права святого престола на город вместе с прилежащим к нему дукатом. Крест, столь долгое время униженный и поруганный, гордо вознесся сначала над пантеоном Агриппы, затем над колонной Антонина, а там и над Капитолийским холмом.
Тогда-то, воспарив с фронтона базилики святого Петра, духовная власть верховного понтифика распростерла крыла над миром: на севере до Исландии, на востоке до Синая, на юге до Гибралтарского пролива, на западе до самого дальнего мыса Бретани, в который, словно в корму огромного корабля Европы, бились атлантические валы, вздымаясь и опадая в такт далекому дыханию Великого океана и Индийского моря. Но светская, земная власть пап замкнулась в стенах Рима, теснимого свирепыми кондотьерами средневековья, чья дерзость, подобно прибою, пока разбивалась о театр Марцелла и отступала перед аркой Траяна.
От этой-то арки и берет начало виа Аппиа.
Что сделали с царицей дорог крушение империй, нашествия варваров, преображение рода человеческого? Во что превратилась она, великая дорога, путь в Элизиум? Почему она внушает такой ужас, что устрашенные поселяне избегают ее и прокладывают иные пути по равнине, только бы не вступить на плиты из лавы, не пройти меж двух рядов полуразрушенных гробниц?
Увы, подобно хищным птицам — орлам, грифам, кречетам, коршунам и соколам, люди-хищники из родов Франджипани, Гаэтани, Орсини, Колонна и Савелли овладели этими печальными руинами, возведя над ними свои крепости и увенчав их стягами, возвещающими не о рыцарской доблести, а о мрачной славе разбойничьих вертепов.
Но странное дело! Солдаты с Фискальной башни, которым в этот святой день запретили совершать вылазки на равнину, не могут понять, что происходит: в то время как все паломники по-прежнему стараются держаться подальше от древней дороги, один из них, пеший, безоружный, не сворачивает и продолжает идти к их башне — аванпосту длинной линии крепостей.