Мать объясняет ей, что потуже нельзя и уже в который раз велит отправляться к гостям.
Те все прибывают.
Лиля, наверное, и сама бы не прочь затянуть потуже. Вертится перед зеркалом, посмотрит на себя справа, посмотрит слева.
Конечно, видно.
– Да не видно! – настаивает мама. – Скажи, дорогая, ведь не видно? – обращается она ко мне.
И я вру, что не видно. Все равно же все соврут – те, которые прибывают.
Мама вокруг Лили кружит, хлопочет. Сама маленькая, кругленькая и платье у нее смешное – с рюшачками. Я, наверное, уже час здесь сижу, и ничего мне не хочется. Ни женщины этой суетливой, ни платья белого в пол, ни живота. А внутри пусто, хотя должно быть светло и радостно от того, что Лиле больше нет, и не жить мне впредь в ее великолепной тени. Она теперь стоит вон там, метрах в трех от меня бледная и безучастная, и пытается поверить маме, что живота не видно.
Я пила в этот день шампанское, все думали за здоровья молодых, а я за свое освобождение. Долго танцевала, копируя телодвижения тех, кто умел это делать, а потом опомнилась, говорю, (правда, уже не помню только себе или кому-то из тех, за кем повторяла):
– Э-э, нет, я так больше не делаю!
И раздвигая толпу, ушла.
Позволила Косте, по-моему, приглашённому специально для меня на эту свадьбу, целовать себя на улице за беседкой, в которой курили гости. Гости были пьяны, и им не было дела. А я пыталась понять границы своей свободы – он целовал уже шею, трогал грудь.
Границы были нащупаны, и я говорю:
– Костик, (вышло, вроде, даже «котик») мне пора.
Он протестует. А я на правах нетрезвой женщины, заявляю, что я свободна, и имею права его не любить.
Ушла.
Свобода. Ни с чем ни сравнимое, ни на что не похожее ощущение. Это… Это… как откровение, свет, кульминация, вдохновение, катарсис, в общем чем-то похоже на оргазм, только ментальный и такой, что в нем, кажется, можно жить.
Всякие там аналогии с крыльями и окрыленностью давно уже не в моде. Да и когда были, казались мне вычурными и не романтичными (наверное, я слишком часто в детстве видела во дворе крылья голубей, оставленные котами после плотоядного пиршества). И если вариант с крыльями все-таки отбросить, то скорее всего это был ветер – свежий, по-весеннему напитанный влагой. Он дул мне в спину, подгонял, подсказывал. А я дышала им, впитывала. Бежала от музыки и несвободы. От людей, скованных белыми платьями, кольцами, животами.
Ураган в Канзасе. Куда он отнесет меня?
Я могла уйти куда угодно. Легкости хватало даже чтобы никогда не вернуться домой. И я была почти готова.
Как когда-то бабушка старым платком, накинутым на прикроватный светильник, приглушала свет, чтобы мне не спать в темноте, так и сейчас ей удалось обуздать мой ветер. Потому что я шла в противоположную сторону от дома, шла в темноте родного города, а она вглядывалась в эту темноту из каждого окна, каждого многоэтажного дома и искала меня. Чем дальше я уходила, тем больше видела окон, заполненных ею.
И я вернулась. Но только для того, чтобы сказать, что со мной все хорошо, но теперь «хорошо» мне мало. А еще за паспортом.
Бабуля сказала, что дед спит, и я могу собрать вещи.
– Сильно не шуми.
Я стояла с рюкзаком и пухлым пакетом у подъезда, вглядывалась в темноту, ругала ветер, что выдул меня из дома, а теперь успокоился, притих.
Думала: «И куда? Ни Лильке же звонить в ее первую брачную ночь. Ни отвергнутому Косте…»
Косте.
Звоню, говорю:
– Ушла из дома.
– Сейчас приеду. Напиши адрес.
Сказка началась.
Приехал за мной на такси. Усадил в машину, сумки в ноги поставили.
Костя был серьезен. Из-за всех сил старался не выглядеть пьяным. Разговаривал с кем-то по телефону – про квартиру, деньги. Что-то не получалось, и он прикрывал трубку рукой, говорил шёпотом. Я старалась не слушать, отвернулась к окну.
Заехали куда-то за ключом. Я не выходила, осталась в машине.
– Приехали.
Костя суетился, нервничал, доставая сумки у меня из-под ног, хотя проще было бы мне сначала выйти. Я ему так и сказала.
Потом долго пробовал открыть дверь подъезда, подбирая наугад код замка. Выругался, позвонил, чтобы его узнать. С дверью в квартиру он справился лучше.
Костик нащупал выключатель в коридоре, включил свет. Разулись, пошли смотреть квартиру.
Маленькая комнатка, в которой помимо дивана помещался лишь столик с двумя стульями и небольшая тумбочка. Крохотная кухонька. Прилепленные друг к другу унитаз и поддон для душа, в помещении, наверное, метр на метр.
Костик рассказал, что это бывшая коммуналка. Его тетка взяла в ипотеку комнату. Сделала ремонт, сдает. Сказал, что нам очень повезло, квартиранты недавно съехали, и теперь мы – квартиранты.
И это наш дом…
Мы подолгу смотрели друг на друга. Изучали. Ни охотник и жертва. Ни застенчивые влюбленные. Чужие, холодные, вынужденные сосуществовать. Мы не стремились познать друг друга, не демонстрировали себя, не соприкасались без особой надобности.
Мы не любили друг друга.
Я не могла полюбить. Потому что полюбить теперь значило бы окончательно предать их – бабулю, деда, свой настоящий дом.
Мне претили его блеклые стены, одетые в бежевые обои, вздувавшиеся пузырем кое-где под потолком; унитаз и душевая, видевшие уже многих, и, наверное, призирающие наше человеческое устройство; газовая плита, вскормившая тех, что были до меня, тех, что возможно были ласковее, хотя бы мыли ее.
Может, дай я ему шанс он бы приютил меня, обогрел. Будь я дружелюбнее, сделай я первый шаг… Но разве можно дружить с тем, кто стал свидетелем твоей низости, перед кем тебе невольно совестно, даже стыдно? С тем, кто видел твое тело податливым, ни завоёванным, и ни заслуженным, а отданным за сомнительную свободу. Его можно только ненавидеть.
И я ненавидела.
Ты мне не дом, шептала я в его темноту.
– Стой, стой, Кость. Выключи свет.
– Да так же нормально.
– Ну выключи, пожалуйста.
– Стесняешься что ли?
А если бы мама была? Сказала бы она, что Костя хоть и неплохой, но долго любить меня не сможет?
Я, конечно, и сама видела Костину неряшливость, в облике, например, – ногти, рубашки, в состоянии личных вещей – взять хотя бы его тетради… То есть, могла же я понять, что он ленив, а ленивым и любить лень. Особенно долго… Но как-то не сопоставила я этих вещей.
Костя заглядывал редко. Казалось, ему было достаточно того, что теперь он мог свободно держать меня за талию при однокурсниках. Особое удовольствие ему доставляло спрашивать меня после пар:
– Ты домой?
При этом он обводил светящимся взглядом всех присутствующих, и лицо расплывалось в самодовольной улыбке. Я обычно отвечала, что да, а сама шла гулять в парк, или сквер, или под окнами многоэтажных домов, куда угодно лишь бы прийти «домой» попозже.
Он встречал меня блеклым светом не зашторенного окна, тишиной и запахом утреней яичницы. Я шла к дивану, чураясь теней его нехитрого убранства. Долго гуляла, устала. Теперь меня должно было хватить лишь на домашнее задание по экономике или, скажем, истории, или незамысловатые ласки, если Костя все-таки придет. А потом спать. Наконец-то спать.
Когда я жила у себя дома, стипендию бабули отдавала. Как-то себе не доверяла. А теперь пришлось учиться распоряжаться деньгами, благо, их было совсем немного. За съем квартиры Костик платил сам, а может и не платил, а просто с теткой как-то договорился, точно не знаю, только с меня он денег не спрашивал. На еду я тратила мало. Костик как не заглянет в холодильник, обязательно возмутится:
– У тебя, как всегда, пожрать нечего.
Я питалась в основном на улице, во время своих долгих бесцельных прогулок. Чаще всего это был пирожок, неспешно съеденный на лавочке.
Я нашла лучшее применение своим невеликим деньгам. Я стала ходить в кино. Покупала билеты на вечерние сеансы, на задние ряды. Любое кино. Лишь бы в темноте, лишь бы громко. За стандартные полтора часа фильма я успевала, и наплакаться, и просушить глаза. Даже самое глупое или жуткое кино давало повод для слез. Везде были люди, которые улыбались, кто-то кого-то обязательно любил. Приходила «домой» опустошённая, уставшая.