Долго спорили. Мезину не хочется. А батюшка не отстает. Ругался, ругался Мезин, – не то что батюшку ругает, а с досады ругается, в своих словах. “Нечего делать, говорит, не отвяжешься от [тебя], поедем твоих лошадей искать, – хоть мне больно не хочется”. Закричал, чтоб ему подали кафтан, опоясал саблю. Большие дроги ему подали, сел на них с батюшкою, четверо своих разбойников с собою взял; поехали. Ехали долго. Пошли поляны по лесу. Приехали на одну поляну, – не очень большая поляна, в лесу, – Мезин свистнул, – кругом из лесу люди повыскакали, голые все[37], в руках сабли. Стоят кругом, подле деревьев, не на средине поляны, а по краям, Мезин их стал расспрашивать. Они на него кричать стали. Он видит, дело плохо, – надо за вино приниматься, угощать, – а он знал, что нужно, взял с собою вина. Налил им ведро, либо два. Они подошли. Ковер постлали на поляне, сели все, стали пить.
Эти голые сами пьют, и Мезина поят, и батюшку – те отказываются, однако, не смеют, тоже пьют. Выпили разбойники, тогда стали мягче, стали посылать Мезина с батюшкою дальше, – у нас, говорят, твоих лошадей нет, батюшка, а спросите у тех, дальше. Поехали Мезин с батюшкой дальше, опять выехали на другую поляну, и эта поляна как будто лощиною выходит и промежду гор и вроде барака (буерака, оврага). Тут опять Мезин свистнул, – и тут опять повыскакали голые с саблями. Опять стал Мезин спрашивать батюшкиных лошадей, и эти тоже стали ругаться. Тут, батюшка говорил, сам Мезин перепугался. Они начали саблями махать, убивать его хотели. Он перед ними на колени стал, – Мезин, – плачет, упрашивает, чтоб они его не убивали. Вина им налил. Три раза так принимались: они все его и батюшку убивать хотят – он на колени станет, и потом пьют вино. Когда в третий раз напились, совсем сжалились: “Ну, говорят, хорошо, уважим вам”, – что же ты думаешь, Николинька? – ведь привели, отдали лошадей батюшке. А матушка дома сидела, все плакала: не думала, чтоб он живой воротился. И точно, не только ему, самому Мезину смерть была. Но только не знаю, как тебе сказать, в самом ли деле они хотели убить Мезина, или это было от него же, притворство, чтобы батюшку больше запугать, – должно быть, что так. А может быть, и в самом деле те разбойники уж не его шайки были и озлобились на него».
Отношения Мезина к прадедушке показывают, что прадедушка был тогда священником; был ли Мезин его духовным сыном, или так питал уважение к его священному сану и, без сомнения, честной жизни, этого не видно из рассказа; неизвестно также, где и как был крытый, огороженный заостренными брусьями дом Мезина, – в лесу, как дом человека, формально живущего вне покровительства законов, или в селе, где, может быть, и угощались у него местные чиновники, – я хочу сказать, что остается неизвестно, на каком основании занимал свое атаманское положение этот Мезин: только ли избегал он наказания ловкостью, храбростью шайки и, быть может, содействием окрестных жителей, уведомлявших его о всякой опасности, – или он был выше, сильнее мелких местных властей? – Это второе предположение я делаю потому, что аккуратно каждое воскресенье во все мое детство видел своими глазами спокойно молящегося в нашей церкви человека, под командою которого производились грабежи его подданными. Если в 30-тых годах действия таких шаек с явно живущими в обществе и также явно атаманствующими главами должны были ограничиваться воровскими формами грабежа, то в конце прошлого века натурально было им действовать шире, с формами настоящего разбоя. Этот знакомый мне в лицо атаман, наш прихожанин, точно так же уважал моего батюшку, как Мезин прадедушку» (Чернышевский, I, 571–573).
Священник-прадедушка и был тем богатырем, который безоружным не побоялся придти к атаману разбойников и заставил того нарушить его разбойничью этику. Таким же был и его отец, которого уважал другой атаман, прихожанин церкви Гавриила Ивановича. Это означало, что по духу священник сильнее даже лесного и подземного мира, ему дано нечто высшее, что перебарывает земных злодеев. Власть не в состоянии им противостоять: не в полицию пошел прадед, а сам от себя действовал. Тем более что известен был случай, когда старушки, приятельницы его бабушки, заметили на пустынной Соколовой горе в пещере огонь и решили, что скоро объявятся в Саратове святые мощи. Но дальше выяснилось, что в пещере было укрывище банды, во главе которой стоял частный пристав города, офицер. Как сейчас сказали бы, «оборотень в погонах».
Образец для подражания
И уже в университете Чернышевский, теперь сознательно ориентируясь, кого он может взять за образец для жизни, записал в дневник: «Мнение мое о папеньке понемногу, но постоянно все подымается, все более и более ценю его: христианская кротость, смирение, непамятозлобие, много того, что у Альворти в “Томе Джонсе” – непоколебимое благородство; я более и более сознаю сходство между им и мною в хорошие моменты моей жизни (курсив мой. – В.К.) или во всяком случае между тем, что я сам считаю за хорошее в человеке» (Чернышевский, I, 64). Отстаи-вать свою правоту и не бояться сильнейшего тебя, так Чернышевский и жил всю жизнь.
Отец научил его учиться. Как вспоминал его бывший соученик по семинарии Александр Раев: «Без книги в руках трудно было его видеть; он имел ее в руках во время употребления пищи за завтраком, во время обеда и даже в течение разговора. Читал он книги самые разнообразные и преимущественно те, которые находились в библиотеке его отца. Эту библиотеку составляло: Христианское чтение, Энциклопедический лексикон; но были и другие книги, доставшиеся Г.И. Чернышевскому от его тестя, протоиерея г. Саратова Голубева. Страсть Н. Чернышевского к чтению была поразительна; под его влиянием и я прочел в то время римскую историю Роллена, переведенную на русский язык. Н.Г. Чернышевский в 10 лет имел столь обширные и разносторонние сведения, что с ним едва могли равняться 20-лет-ние, а тем более 15-летние. Кроме немецкого языка, я не помню, чтобы кто-либо учил его; гувернеров у него не было; отец его говорил с ним о разных предметах как бы мимоходом. Н.Г. преимущественно учился сам непосредственно и будучи 13-летним мальчиком содействовал мне в подготовке к экзамену для поступления в высшее уч. заведение»[38].
Если вспомнить, что НГЧ после публичной казни, которую современники называли своего рода распятием на кресте, весьма часто сравнивали с Христом, то стоит сказать, что уже мальчиком Иисус вел беседы с еврейскими мудрецами как равный: «И когда они совершили всё по закону Господню, возвратились в Галилею, в город свой Назарет. Младенец же возрастал и укреплялся духом, исполняясь премудрости, и благодать Божия была на Нем. Каждый год родители Его ходили в Иерусалим на праздник Пасхи. И когда Он был двенадцати лет, пришли они также по обычаю в Иерусалим на праздник. Когда же, по окончании дней праздника, возвращались, остался Отрок Иисус в Иерусалиме; и не заметили того Иосиф и Матерь Его, но думали, что Он идет с другими. Пройдя же дневной путь, стали искать Его между родственниками и знакомыми и, не найдя Его, возвратились в Иерусалим, ища Его. Через три дня нашли Его в храме, сидящего посреди учителей, слушающего их и спрашивающего их; все слушавшие Его дивились разуму и ответам Его. (Лк. 2, 39–47)».
Он называл себя библиофагом, пожирателем книг. Это было нечто вроде запоя, о котором он писал, что запой в России вариант того, что в Англии называется меланхолией, приводящей к сплину и к пуле в лоб. Меланхолия – это результат тоски от окружающей жизни. Но здесь его запой совпадал с тем, что добивался от него отец. Его жажда рациональности, опоры на книгу, на разум не могла преодолеть ту тоску, которая его грызла, тоску от несовершенства мира. Ему хотелось понять механику мира, не ломая его, но как-то усовершенствуя. Червь точил его как запойного человека. Однажды, на 21 году жизни, Н.Г. Чернышевский написал в студенческом дневнике: «Не буду ли после недоволен папенькою и маменькою за то, что воспитался в пелёнках, так что я не жил, как другие, не любил до сих пор, не кутил никогда, что не испытал, не знаю жизнь, не знаю и людей и кроме этого через это самое развитие приняло, может быть, ложный ход, – может быть» (Чернышевский, I, 49–50).