– О боже! То, что я сделала, так естественно! Я помогла бы каждому страждущему, как же мне было не помочь вам, преданному другу моего дяди, герцога де Гиза? Не благодарите меня за такую безделицу.
– Эта безделица, ваше величество, спасла меня в минуту отчаяния. Вы не позволяете вас благодарить, но я буду помнить это всю жизнь. Прощайте.
– Прощайте, господин д’Эксмес. Полечитесь, постарайтесь утешиться.
Она протянула ему руку, и Габриэль почтительно поцеловал ее.
Затем она пошла в одну сторону, он – в другую.
Очутившись за воротами Лувра, он пошел по Гревской площади и через полчаса добрался до улицы Садов Святого Павла.
Алоиза в тревоге поджидала его.
– Ну что? – спросила она.
Габриэль преодолел приступ слабости, от которого у него потемнело в глазах, и прохрипел:
– Я ничего не знаю, Алоиза. Все хранят молчание… И женщины эти, и мое сердце… О боже мой! Боже мой!
– Мужайтесь, монсеньор!
– Мужество у меня есть, слава богу. Я умру, – проговорил Габриэль и опять упал навзничь на паркет, потеряв сознание.
XVII. Гороскоп
[29]
– Больной выживет, госпожа Алоиза. Опасность была велика, выздоровление будет протекать медленно. Все эти кровопускания ослабили молодого человека, но он выживет, не сомневайтесь в этом…
Врач, говоривший это, был рослый мужчина с выпуклым лбом и глубоко сидящими проницательными глазами. Люди звали его метр Нотрдам. Свои ученые сочинения он подписывал «Нострадамус». На вид ему было лет пятьдесят, не больше.
– О боже! Но поглядите же на него, мессир! – причитала Алоиза. – С вечера седьмого июня он так и лежит, а сегодня у нас второе июля, и за все это время он не произнес ни слова, даже не узнал меня… Он словно мертвец… Возьмешь его за руку, а он и не чувствует…
– Тем лучше, госпожа Алоиза. Пусть он как можно позже вернется к сознанию. Если он сможет пролежать в подобном беспамятстве еще месяц, то будет спасен окончательно.
– Спасен! – повторила Алоиза, подняв к небу глаза, точно благодаря бога.
– Спасенным можно его считать уже и теперь, только бы не было рецидива. Можете это передать той хорошенькой служанке, что дважды в день приходит справляться о его здоровье. Ведь тут замешана страсть какой-то знатной дамы, так ведь? И страсть эта бывает просто очаровательна, но бывает и роковой.
– О, в данном случае это нечто роковое, вы совершенно правы, мэтр Нотрдам, – вздохнула Алоиза.
– Дай же бог ему излечиться и от страсти… Впрочем, я ручаюсь только за излечение от болезни.
Нострадамус расправил пальцы вялой, безжизненной руки, которую держал в своей, и задумчиво, внимательно стал разглядывать ее ладонь. Он даже оттянул кожу над указательным и средним пальцами. Казалось, он напрягал память, что-то припоминая.
– Странно, – пробормотал он вполголоса, – вот уж который раз я изучаю эту руку, и всякий раз мне кажется, что когда-то давно мне приходилось ее рассматривать. Но чем же она тогда поразила меня? Мензальная линия благоприятна; средняя сомнительна, но линия жизни превосходна. Впрочем, ничего из ряда вон выходящего! По-видимому, преобладающая черта этого молодого человека – твердая, несгибаемая воля, неумолимая, как стрела, пущенная уверенной рукой. Но не это меня изумило в свое время. А потом, эти мои воспоминания очень смутны и стары, а хозяину вашему, госпожа Алоиза, не больше двадцати пяти лет, не так ли?
– Ему двадцать четыре, мессир.
– Стало быть, он родился в тысяча пятьсот тридцать третьем году. Его день рождения вам известен?
– Шестое марта.
– Вы случайно не знаете, когда он появился на свет: утром или вечером?
– Как не знать! Ведь это я принимала младенца. Монсеньор Габриэль родился, когда пробило шесть с половиной часов утра.
Нострадамус записал это.
– Я посмотрю, каково было положение светил в этот день и час, – сказал он. – Но будь виконт д’Эксмес на двадцать лет старше, я был бы готов поклясться, что уже держал эту руку в своей. Впрочем, это неважно… Здесь я только врач, а не колдун, как меня величают иногда в народе, и я повторяю, госпожа Алоиза, что врач теперь ручается за жизнь больного.
– Простите, мэтр Нотрдам, – печально сказала Алоиза, – вы говорили, что ручаетесь за его исцеление от болезни, но не от страсти.
– От страсти! Но мне кажется, – и Нострадамус улыбнулся, – что это не столь безнадежная страсть, судя по ежедневным двукратным посещениям молоденькой служанки!
– Наоборот, мэтр, наоборот! – воскликнула в испуге Алоиза.
– Да полно вам, госпожа Алоиза! Кто богат, молод, отважен и хорош собой, как виконт, тому недолго придется страдать от неразделенной любви в такое время, как наше. Дамы любят иной раз помедлить, вот и все.
– Предположите, однако, что дело обстоит не так. Скажите, если при возвращении больного к жизни первой и единственной мыслью, которая блеснет в этом ожившем рассудке, будет: моя любимая безвозвратно потеряна мною, что тогда случится?
– О, будем надеяться, что ваше предположение ложно, госпожа Алоиза. Это было бы ужасно. Насколько можно судить о человеке по чертам лица и выражению глаз, ваш хозяин, Алоиза, человек не легкомысленный. Его сильная и напористая воля в данном случае только увеличила бы опасность. Разбившись о невозможность, она могла бы заодно разбить и самую жизнь.
– Боже! Мой мальчик погибнет! – воскликнула Алоиза.
– Тогда ему грозило бы по меньшей мере повторное воспаление мозга, – продолжал Нострадамус. – Но ведь всегда есть возможность подарить человеку хоть какую-то кроху надежды. Самый отдаленный, самый беглый луч ее был бы уже спасителен для него.
– В таком случае он будет спасен, – мрачно проговорила Алоиза. – Я нарушу клятву, но спасу его. Благодарю вас, мессир Нотрдам.
Миновала неделя, и Габриэль если и не пришел в себя окончательно, то уже был на пути к этому. Его взгляд, еще блуждающий и бессмысленный, различал теперь лица и вещи. Затем больной научился приподыматься без посторонней помощи, принимать микстуры, которые прописывал ему Нострадамус.
Спустя еще одну неделю Габриэль заговорил. Правда, речь его была бессвязна, но все же понятна и относилась главным образом к событиям его прежней жизни. Поэтому Алоиза вся трепетала, как бы он не выдал свои тайны в присутствии врача.
Ее опасения не были лишены основания, и однажды Габриэль выкрикнул в бреду:
– Они думают, что мое имя виконт д’Эксмес… Нет, нет, берегитесь! Я граф де Монтгомери…
– Граф де Монтгомери? – повторил Нострадамус, пораженный каким-то воспоминанием.
– Тише! – шепнула Алоиза, приложив палец к губам.
Но Габриэль ничего не добавил. Нострадамус ушел, и так как на другой день и в последующие дни он не заговаривал о вырвавшихся у больного словах, то и Алоиза молчала, предпочитая не задерживать внимание врача на этом неожиданном признании.
Между тем Габриэлю становилось все лучше. Он уже узнавал Алоизу и Мартен-Герра; просил то, в чем нуждался; говорил мягким и печальным тоном, позволявшим думать, что рассудок его окончательно прояснился.
Однажды утром, когда он впервые встал с постели, он спросил Алоизу:
– Кормилица, а что война?
– Какая война, монсеньор?
– С Испанией и с Англией.
– Ax, монсеньор, вести о ней приходят печальные. Говорят, испанцы, получив подкрепление от англичан, вторглись в Пикардию. Бои идут по всей границе.
– Тем лучше, – заметил Габриэль.
Алоиза подумала, что он еще бредит. Но на другой день он отчетливо и твердо спросил у нее:
– Я не спросил тебя вчера, вернулся ли из Италии герцог де Гиз?
– Он находится в пути, монсеньор, – ответила, удивившись, Алоиза.
– Хорошо. Какой сегодня день, кормилица?
– Вторник, четвертое августа, монсеньор.
– Седьмого исполнится два месяца, как я лежу на этом одре, – продолжал Габриэль.
– О, значит, вы это помните! – встрепенулась Алоиза.