– Может, болтушку сделаем?.. Это разве мыслимо в таких условиях… Не спала, что ли?
– Лучше лепёшек. Давай помогу.
Надя осторожно уложила причмокнувшую во сне Ирочку Беловёрстову рядом с Еремеем Осиповичем, взяла у Войковой мешочек с мукой.
– Мы много напечём сегодня лепёшек…
– В таком пекле кваску бы, и ничего более… Ну, под вечер, по прохладце, интереса ради – мужика. – Войкова хохотнула. – Этот, чёрт узкоглазый, поди, дошёл уже…
– Много напечём, – сказала Надя. – Чтобы на дорогу хватило.
– Эх, вернёмся, сварю борщец, из-за стола не встанете…
Войкова вдруг поперхнулась, сглотнула несколько раз, поморщилась.
– Тошнит чего-то…
Надя с удивлением взглянула на неё. И проснувшаяся Кира Евсеевна с испугом уставилась на Войкову.
– Ты это, девка, не от чёрта узкоглазого? – предположила она, всё ещё надеясь избавиться от тревоги.
– Разве в прожекте, – недовольно буркнула Войкова. – С вами девственницей опять станешь.
Кира Евсеевна выпила воды, прислушалась к себе, экономной походкой прошла к костерку, достала тетрадь, в которой делала рабочие записи, и не только.
– Водички бы нагреть, постираться, – сказала она, ни к кому не обращаясь. – Пока мужики спят, займёмся туалетом, женщины мы или нет…
Надя прикрыла лицо спящего Гурьева от лучей восходящего солнца тенью от рюкзака, послушно пристроила на костёр котелок.
Гурьев проснулся, когда все уже позавтракали и Еремей Осипович рассказывал Ирочке Беловёрстовой о своих Новосёлках, затерянных где-то на Псковщине, среди озёр и лесов. Озёр таких глубоких, а лесов таких густых, что если их перенести на этот песок, станет не то что прохладно – надо будет надевать свитер или даже тёплую куртку. Ирочка Беловёрстова внимательно слушала и верила ему.
Поодаль лежали Кира Евсеевна и Войкова и тоже слушали Еремея Осиповича.
Гурьев видел всё сквозь какой-то туман, поэтому их лица казались одним большим лицом. Он пугался этого, потому что более всего боялся непонятного, необъяснимого, не поддающегося осознанию. Он торопливо поднялся, несколько раз прикрыл глаза, пока линии общего лица не разделились на два совершенно непохожих, пошёл к умирающему костру, и Надя стала кормить его, подавая маленькие бутербродики: тушёнку на кусочках пресной обгоревшей лепёшки. Он послушно ел их, запивая кипятком, и всё чего-то ждал, бездумно глядя на разложенные на песке женские вещи и пытаясь разделить сливающиеся лица.
– Как ты себя чувствуешь? – спросила Надя.
Он покивал:
– Лучше.
Она пристально посмотрела на него.
– Мне нужно, чтобы ты был сильным.
Он вскинул глаза.
– Ты обещал мне, – сказала она. – Нам обязательно надо попасть ТУДА сегодня…
– Ты… Ты имеешь в виду эту дыру?
Он попытался скрыть волнение.
Он не хотел верить своей догадке.
– Не думай только, что я – сумашедшая. – Надя помолчала. – Просто я видела… – Она осеклась. – Нас ждут.
Гурьев подумал, что Сирош должен был уже дойти. Если…
– Пойдём. – Надя поднялась, протянула ему несколько лепёшек. – Это с собой.
Он машинально взял их, побрёл следом за ней…
Провал, как надеялся Гурьев, не исчез. Он полого уходил под стену. Проход оказался неожиданно широким, так что Надя шла почти не пригибаясь, а ему приходилось лишь чуть-чуть наклонять голову. Чернота впереди резала глаза. Надя нащупала его руку, он обхватил её ладонь, послушно шагнул в эту черноту, противясь всему, что происходит, но не зная, что делать, и подчиняясь уходящей вниз руке, теряя ощущение времени и пространства. Вдруг яркий свет ударил в глаза, на мгновение ослепив, и он чуть было не вырвал свою руку из внезапно потяжелевшей, потянувшей его вниз Надиной руки…
Они скользили куда-то, Гурьев не чувствовал опоры, и порой казалось, что тела их несёт этот ослепляющий свет; он до боли сжимал Надину руку, более всего боясь сейчас потерять это единственное реальное ощущение, и не заметил, как свет сменился полумраком, в котором также ничего не было видно.
И тут они остановились. Стало слышно ровное шуршание песка за спиной, пытающегося сдвинуть его тело.
– Гурьев?.. Гурьев, ты слышишь?
Он сжал Надину ладонь.
– Я, кажется, ударился обо что-то, – пожаловался он, ощупывая шишку на лбу. – Столько звёзд увидел…
Надя подползла ближе, коснулась его лба пальцами.
– Ничего, сейчас пройдёт, сейчас пройдёт, я знаю, Гурьев, ты верь мне…
Боль стала слабее.
Глаза привыкли к полумраку, и теперь Гурьев различал что-то похожее на стены слева и справа, и ничего не видел впереди.
– Ты уже была здесь? – глупо спросил он, но ему показалось, что Надя кивнула.
– Всё будет хорошо, Гурьев, пойдём потихоньку.
Он послушно поднялся, шагнул, подчиняясь её руке, не стараясь даже понять, куда они идут, не в силах более ничему удивляться, и когда полумрак сменился светом дня, ничего не спросил, а Надя всё так же уверенно шла вперёд мимо расплывчато-белых стен. Наконец остановилась.
– Узнавай, Гурьев…
Она подтолкнула его вперёд, отступая в сторону.
И Гурьев увидел, что стоит подле стены дома с маленькими окнами-бойницами, и услышал за этой стеной какие-то звуки, напоминающие журчание воды, женские перешёптывания и шорох неторопливых шагов.
– Узнавай, Гурьев, – повторила Надя, настойчиво подталкивая его ближе к стене, и он вдруг увидел дверь с золотистой ручкой-кольцом и, не понимая, зачем, коснулся его, шагнул в солнечный прямоугольник, на мгновение отметив, что не чувствует больше Надиной руки, но тут же увидел её впереди, закутанную в длинные пёстрые одежды, но не успев удивиться, услышал её странно зазвеневший голос:
– Ты здесь жил, Гурьев, много-много лет назад. Ты здесь…
…Она опустила на лицо чёрную густую сетку, легко скользя голубыми, прошитыми серебром туфельками с загнутыми носками, побежала за фонтан, поднимающийся вверх посреди двора, скрылась под белоснежными арками широкого, со множеством входов, дома, и Гурьев увидел спешащего к нему мужчину в платье, напоминающем костюмы из восточных музеев. Мужчина нагнулся, приложив руки к груди.
– Мой господин, – услышал он, – вас ждут…
– Кто? – недовольно спросил он.
Не ожидая ответа, быстро пошёл вперёд, раздражаясь от жары, от потного тела, от того, что не удастся сейчас опуститься в голубой бассейн, насладиться свежестью изумрудной воды.
Он прошёл в дом, сбросил халат, накинул длинную лёгкую рубаху, радуясь минуте прохлады. Щёлкнул пальцами, отпуская слугу, и пошёл к гостю.
Гость ожидал его в айване[1], где лёгкий ветерок делал жару не столь нестерпимой, полулёжа у дастархана[2].
– Ты опять провёл весь день возле киссахана[3]?
Гость спросил это, прикрывая глаза поседевшими ресницами.
Он кивнул, опустился напротив.
– Чем же он так тебя привлекает? У тебя есть всё, что достойно внимания. А что есть у него?
– Это странный киссахан. То, что он говорит, нигде не написано. Я спросил его, почему так. Он сказал, что помнить надо сердцем, и отказался переписать мне. Вот я и хожу, чтобы запомнить строки этого человека.
– Неужели его стихи равны богатству наших почтенных поэтов?
– Послушайте, устад[4]. Вот что я запомнил сегодня:
Управляется мир Четырьмя и Семью.
Раб магических чисел – смиряюсь и пью.
Всё равно семь планет и четыре стихии
В грош не ставят свободную волю мою!
Те, что веруют слепо, – пути не найдут.
Тех, кто мыслит, – сомнения вечно гнетут.
Опасаюсь, что голос раздастся однажды:
«О невежды! Дорога не там и не тут!».
Тот, кто следует разуму, – доит быка,
Умник будет в убытке наверняка!
В наше время доходней валять дурака,
Ибо разум сегодня в цене чеснока.
Милосердия, сердце моё, не ищи.
Правды в мире, где ценят враньё, – не ищи.
Нет ещё в этом мире от скорби лекарства.
Примирись – и лекарств от неё не ищи.