– Как! И он это сделал? – воскликнул я.
– Он это сделал!
– Этот человек, которого я обвинял в скупости?
– Да, из-за того, что он не хотел терять и полпенни на своей торговле… Да, дорогой мой Уильям, именно ему мы и обязаны своим счастьем.
– Так ты говоришь, моя дорогая Дженни, что я могу выйти отсюда?
– Как только пожелаешь!
– Прекрасно! Давай уйдем и помчимся к нему, поблагодарим его!.. Эх, – продолжал я, сокрушенно покачав головой, – мне казалось, я знаю людей, а теперь ясно вижу, что я их не знаю.
Я спрыгнул с постели и быстро оделся; Дженни тем временем позвала начальника тюрьмы.
Признаюсь, дорогой мой Петрус, я не мог бы до конца поверить счастливой вести, пока сам не увидел бы этого человека и не услышал, как он сам подтвердит то, что сказала Дженни.
Однако то была чистая правда: приказ о моем освобождении начальнику тюрьмы уже передали; двери будут передо мной открыты, когда только мне заблагорассудится.
Что-что, а багаж мой никак не мог задержать меня здесь: если не считать подзорной трубы моего деда-боцмана, которую я захватил с собой не в надежде ею воспользоваться, а в качестве семейного талисмана, он состоял из нескольких рубашек и нескольких пар чулок и весь помещался в большом платке, развязать который я еще не успел.
Я взял в руку подзорную трубу, остальное сунул под мышку и, бросив прощальный взгляд на окружавшие меня предметы, словно стараясь запечатлеть их в памяти, пожав руку начальнику тюрьмы, проявившему столь доброе отношение ко мне, я, наконец, вышел через дверь, на которой еще накануне мысленно видел страшные слова флорентийского поэта, начертанные на дверях, что ведут в ад: «Оставь надежду, всяк сюда входящий!»
Как мы и решили, наш первый визит был нанесен нашему хозяину-меднику. Мне хотелось поскорее исправить причиненные ему обиды, от всей души покаявшись в них, и я даже не замечал по дороге к его дому, что заставляю повисшую на моей руке бедную Дженни бежать из последних сил, но она ни словом не упрекнула меня за это: ее желание поскорее увидеть достойного человека было ничуть не меньше моего.
И все же наша поспешность оказалась бесполезной.
Медника не было дома: он только что отправился в одну из своих обычных поездок по окрестностям Ноттингема или, что более вероятно, ушел из города, чтобы по своей скромности избежать излияний нашей благодарности.
Дорогой мой Петрус, прислушайтесь к моему совету и в своем превосходном сочинении о людях не забудьте упомянуть этого человека, несмотря на его малую образованность и низкое положение, занимаемое им в обществе.
Оставался еще судья, г-н Дженкинс.
Судья ждал нас.
Он познакомил нас с неизвестными нам подробностями моего освобождения, впрочем ничего не изменившими в той общей его картине, которую уже обрисовала мне Дженни.
Оказывается, накануне судья и наш хозяин обо всем договорились.
Как только медник узнал о постигшей меня беде, он без колебаний заявил судье, что хочет любой ценой добиться моего освобождения, и если я не вышел из тюрьмы днем раньше, то только из-за неизбежных формальностей, потребовавших какого-то времени.
Но он сразу же поручился за меня и попросил г-на Дженкинса приложить все усилия, чтобы освободить меня из тюрьмы на следующий же день.
В этом доброго г-на Дженкинса не было нужды поторапливать: он пообещал моему хозяину все закончить к вечеру.
В девять часов вечера медник пришел к судье с деньгами.
В семь утра к г-ну Дженкинсу должен был явиться судебный пристав со всеми бумагами.
В отличие от обычных кредиторов, моего кредитора, похоже, меньше всего на свете беспокоила выплата долга, и поэтому судебный пристав чинил моим благодетелям всяческие препятствия, но г-н Дженкинс говорил столь повелительно и столь твердо, что чиновник, опасаясь за свою репутацию, взялся, наконец, на следующее утро передать ему все бумаги.
И действительно, в соответствии со взятым обязательством, утром следующего дня кредитору были возвращены пятьдесят фунтов стерлингов в обмен на представленные документы.
Таким образом мой хозяин-медник стал моим единственным кредитором, а вернее сказать, у меня даже больше не осталось кредитора, поскольку все документы были вручены мне лично и все выглядело так, будто пятьдесят Фунтов стерлингов я выплатил сам.
Но вы прекрасно понимаете, дорогой мой Петрус, не могло быть и речи, чтобы мое сердце отрицало подобный долг.
Поэтому я потребовал от г-на Дженкинса – увы, все мы смертны! – чтобы он лично удостоверил признание с моей стороны этого священного долга, чтобы когда-нибудь мои дети, если они у меня будут, знали, какие неукоснительные обязательства завещает им их отец – наследие, несомненно, еще более почетное для них, чем то, которое я получил от своего отца.
После этого, торопясь успокоить г-на и г-жу Смит, которые должны были уже узнать о нашей беде, не ведая о ее счастливом завершении, мы распрощались с достойным г-ном Дженкинсом, чтобы найти какого-нибудь возницу, который доставил бы нас до Ашборна.
Найти его не составило никакого труда; я подумал о славном человеке, который уже отвозил меня туда читать проповедь, и он, за ту же цену, что и в первый раз, предоставил в мое распоряжение ту же лошадь и ту же одноколку.
Странно, что к такому чередованию похожих дней приводят события столь различные! Испытывая самые разные чувства, я уже проделывал этот путь из Ноттингема в Ашборн и из Ашборна в Ноттингем!.. Однако, дорогой мой Петрус, насколько же отличалось мое душевное состояние тогда от моих нынешних чувств!
Еще вчера я уезжал дорогой страдания, а на следующий день я возвращался дорогой радости.
Проделав две трети пути, мы заметили катившуюся навстречу нам карету, которая минут через десять должна была с нами разминуться.
От моего внимания не ускользнуло, что не только мои глаза, но и глаза Дженни не могли оторваться от этой кареты.
Она догадалась, что мог означать мой взгляд, и спросила меня:
– Не правда ли, нам обоим кажется, что в этом экипаже сидит кто-то из наших знакомых?
– Верно, – подтвердил я, – но подожди, сейчас мы увидим, кто там.
Я попросил остановить нашу одноколку, взял подзорную трубу моего деда, которая всегда была при мне, и навел ее на приближавший к нам экипаж.
Под откидным верхом, какой бывает у кабриолета, я узнал г-на и г-жу Смит.
Я с улыбкой протянул трубу Дженни.
– Отец!.. И матушка!.. – воскликнула она. – О мой любимый, это сам Господь и родительская любовь направили их по нашей дороге!
Я вдвинул ладонями один в другой тубусы подзорной трубы, велел нашему вознице снова ехать и гнать лошадь как можно скорее, и он беспрекословно повиновался.
Мы стали размахивать платками и вскоре сумели привлечь внимание ехавших навстречу нам.
Наши молодые глаза уже смогли различить черты лица г-на и г-жи Смит, но добрые наши родители нас пока не узнавали.
Впрочем, и мы сами не узнали бы их, не будь у нас подзорной трубы.
К тому же, разве могло им прийти в голову, что узники, которых им предстояло разыскивать в Ноттингеме, возвращаются свободными людьми по дороге в Ашборн?!
Наконец, кабриолет и одноколка сблизились настолько, что и у родителей не осталось больше сомнений.
Узнав нас, они велели остановить свой экипаж, вышли из него и побежали к нам, полагаясь, невзирая на свой возраст, не столько на скорость своей лошади, сколько на силу своей любви.
Мы последовали их примеру, и разделявшие нас полсотни шагов были преодолены в одну минуту.
Дженни бросилась в объятия матери, а я – в объятия г-на Смита.
Наши первые слова, бессвязные, отрывочные, сбивчивые, были скорее криками радости, нежели разумной речью.
Наконец, эта лихорадка счастья стихла, и каждый из нас стал давать объяснения, которых с таким нетерпением ждали остальные.
Мое объяснение, будучи очевидным, было коротким; его ожидали более всего, и оно прозвучало первым.