Пато, приблизившись, вскидывает к виску сжатый кулак:
– Салют. Рядовая Монсон из взвода связи.
Все поднимают на нее глаза. Один из командиров – в синей морской фуражке и с усами, подстриженными а-ля Кларк Гейбл, – вздыхает с облегчением, хлопает себя по колену:
– Наконец-то! Телефон принесла?
Пато смотрит на красную звезду над тремя «шпалами», вышитыми над левым карманом его выцветшей ковбойки.
– Принесли, товарищ капитан. Даже два: один – запасной.
– Молодец!
– Какой предпочитаете – русский или немецкий?
– Что, можно выбрать? – весело спрашивает офицер.
– Можно.
– В таком случае давай русский – его хвалят.
Пато улыбается:
– Значит, «Зарю»?
– Красную?
– Разумеется. Какую ж еще?
Пато присоединяется к общему смеху. Капитан показывает на своих товарищей:
– Меня зовут Баскуньяна. А это – капитан Бош, капитан Контрерас и лейтенант Патиньо.
Девушка снова подносит к виску сжатый кулак:
– Очень приятно. А где же ваш комиссар Кабрера?
Улыбки на лицах гаснут; офицеры, внезапно посерьезнев, переглядываются. Командир кривит губы в какой-то двусмысленной гримасе:
– Убили комиссара на высотке.
– Ой… Как жалко-то…
Снова быстрый обмен взглядами. Новая гримаса на лице Баскуньяны.
– Не всем его жалко, – загадочно отвечает он. И с явным усилием поднимается. – Ну что, связь-то есть?
– Провод проложили, аппаратура наша тут поблизости.
Капитан улыбается. Фуражку он носит набекрень, с особой лихостью сдвинув на правую бровь. На поясе висит пистолет «стар-синдикалист». Баскуньяна хорош собой. Руки у него тонкие, изящные, явно не пролетарские. На вид – лет тридцати с небольшим. Осунувшееся, утомленное, но привлекательное лицо. Печальные глаза и детская улыбка.
– И можем соединиться?
– Как только подключим.
– Замечательно.
Капитан рассматривает ее с нескрываемым интересом. И, судя по всему, впечатление более чем благоприятное.
– Ты останешься при батальоне?
– Пока не удостоверюсь, что связь исправна.
– Жаль.
В этот миг где-то наверху слышится душераздирающий стонущий звук – как будто исполинским ножом рассекли небосвод. Все, включая Пато и капитана, инстинктивно пригибаются. Еще через мгновение со склона высоты доносится оглушительный грохот. Сквозь ветви сосен виден столб дыма и пыли.
– Наши 105-е сработали, – говорит кто-то.
– Очень вовремя, – отвечает другой голос. – Лучше бы врезали до атаки, а не после.
Однако все рады, что своя артиллерия заняла наконец позиции на другом берегу реки и открыла огонь. Это значит, что положение изменится. Что республиканская пехота получила долгожданную огневую поддержку и сумеет смять франкистов. Это живо обсуждается.
– Теперь те, кто засел наверху, побегут как зайцы.
– Посмотрим.
– Ручаюсь тебе!
Снова – треск раздираемого полотна, и вслед за тем – грохот разрыва на вершине высотки. Полминуты спустя – новый выстрел. Снаряд на этот раз ложится почти у самого подножия, и все снова пригибаются, потому что взлетевшие в воздух камни, земля и сосновые щепки падают слишком близко.
– Вот только этого нам и не хватало, – замечает капитан Баскуньяна. – Еще один недолет – мало нам не будет.
– Товарищ, их же можно предупредить, – вмешивается Пато. – Мы же установили связь с КП. Оттуда могут передать на батарею и скорректировать огонь.
Капитан кивает:
– Где твой телефон?
– Десять минут ходу.
– Ну пошли тогда, – командир батальона оборачивается к одному из своих офицеров. – Бош, останешься за меня, следи за ними, – он показывает на нескольких солдат, которые по-прежнему лежат у края сосновой рощи, наблюдая за склоном. – Подгони-ка этих поближе, пока не накрыло.
– Слушаюсь.
Солнце золотит небосвод за гребнем западной высотки, где сейчас стихла стрельба; первые длинные тени покрывают развороченные подъезды и узкие улочки Кастельетса, на которые весь день сыпались битое стекло, обломки черепицы, кирпичная крошка.
Прижавшись к углу дома – там «мертвая зона», – прикрываясь автомобилем без колес и сидений, который стал теперь просто грудой издырявленного пулями, замысловато изогнутого металла, Хулиан Панисо с сигаретой во рту, с автоматом за спиной, с косынкой, обвязанной вокруг головы, чтобы пот не заливал глаза, готовится взорвать стену, сложенную из кирпича и камня, – закладывает в большую жестянку из-под галет «Чикилин» четыре пятисотграммовых брикета тротила, детонатор, полутораметровый бикфордов шнур, рассчитанный на медленное горение, и на всякий случай – еще один.
– Поторапливайся! – шипит Ольмос, который сидит на корточках в трех шагах от него с автоматом наготове, чтобы отбиваться от франкистов, если те вдруг заметят взрывников.
– Тише едешь – дальше будешь, – отвечает Панисо, не отрываясь от своего дела. – Я и так тороплюсь.
– Засекут – фрикасе из нас сготовят.
– Помолчи, а… Не мешай работать.
Ольмос, не поднимаясь, подбирается ближе:
– Работает он… Давай подсоблю.
Панисо отмахивается от него, как от докучной мухи:
– Уйди, сказано.
За стеной этого дома, прежде принадлежавшего Синдикату трудящихся, вот уже несколько часов отчаянно обороняются засевшие там наемники-легионеры. Все попытки выбить их оттуда провалились – прежде всего потому, что пулемет на колокольне держит под огнем площадь и главную улицу Кастельетса. Неимоверными усилиями и большой кровью республиканцы сумели все же пробиться в эту часть городка и закрепиться в одном из зданий, примыкающих к Синдикату. И ночью, просочившись через соседние дома, попытаются выкурить оттуда франкистов.
– Ну что, идет?
– Ты заткнешься или нет?
Ольмос сквозь зубы начинает напевать «Молодую гвардию»[23], меж тем как Панисо продолжает снаряжать взрывное устройство, вставляя в пазы запальные шнуры, – девятнадцать лет кряду совершал он эти механические движения в сырой темноте шахты, где зарабатывал на хлеб себе, жене, четверым детям и отцу с легкими, съеденными силикозом. Той самой шахты, куда, узнав о фашистском мятеже, он вместе с товарищами-шахтерами – был среди них и Ольмос – сбросил трупы управляющего и двух десятников, убитых ударами кирок, а потом – приходского священника (алькальд, состоявший в СЭДА[24], успел удрать) и сержанта Гражданской гвардии по фамилии Пенья, пытавшего брата Ольмоса во время шахтерской забастовки 1934 года. Падре перед смертью молился, другие плакали, а вот сержант держался молодцом – покрыл своих палачей отборной бранью и плюнул им в лицо. И Панисо, отдавая ему должное, нелицеприятно признал, что Пенья этот – хоть и мразь редкостная, но не трус.
Затянувшись сигаретой – пепел падает на пачки тротила, – Панисо подсоединяет шнуры и, поглядев по сторонам, протягивает их вдоль стены, чтобы, когда задымят, не бросались в глаза и франкисты не успели потушить их. Гореть шнуры будут три с половиной минуты – это и много, и мало: зависит от того, откуда смотришь.
– Приговор вынесен, ждем оглашения.
– Наконец-то.
– Следующий раз сам будешь делать, зануда.
– Да уж сделаю – и получше тебя.
Подрывник неторопливо прижимает горящий окурок к концу шнура – сперва одного, потом другого.
– Поехали в Пенхамо[25].
Шипит и дымится порох, а напарники удаляются на корточках, как гуси. Стрельба к этому времени уже немного стихла, и только через равные промежутки времени из церкви и соседнего дома по площади и главной улице бьют пулеметы. Весь вечер, каждые четверть часа, как по хронометру, на позиции франкистов прилетала мина, но сейчас обстрел прекращен, потому что республиканская пехота придвинулась чуть ли не вплотную.
– Вот идет Маноло, – произносит Панисо, оборвав отсчет.