– Пописала?
– В штаны.
– Я тоже. Дай бог, чтоб повезло и сегодня ночью ничем больше не залились.
Они стоят рядом, плечом к плечу. Ждут. В тишине слышно только, как совсем близко шумит река и – приглушенно, но все же отчетливо – как идет погрузка в лодки. От этого берега до противоположного здесь – полтораста метров. Пато сама подсчитала расстояние на плане: полтораста метров воды, тьмы и неизвестности.
Харпо и сержант Экспосито, проходя вдоль строя, дают инструкции:
– В лодке уже есть двое гребцов, значит садимся по шесть человек в каждую, – вполголоса говорит лейтенант.
– Разве переправу не навели? – спрашивает кто-то.
– Понтонеры до рассвета не успеют, а мы отправляемся немедленно.
– А что будет, если по нам откроют огонь, когда мы будем на середине реки?
– Да ничего не будет – не кричать и вообще голос не подавать, пока не доплывете до того берега…
– Понятно? – припечатывает сержант.
– А если течением снесет?
– Товарищи, переправившиеся вплавь, протянули канаты с берега на берег… Над самой водой и чуть наискось, чтобы использовать течение.
– Понятно? – жестко и настойчиво повторяет Экспосито.
Ей отвечает общий утвердительный шепот.
– Ма-ать твою, какие девочки, – доносится с правой обочины мужской голос с хорошим мадридским выговором.
Эти слова тотчас подхватывает приглушенный мужской хор, где предвкушение перебивается комплиментами – подхватывает, но тут же смолкает, оборванный командой.
– Береги придатки, девчонки! – раздается напоследок чей-то шепот.
И снова – сосредоточенная тишина, которую нарушают только негромкие звуки, долетающие от воды. Пато слышит плеск воды под лопастями весел, стук дерева, звон железа, отданные полушепотом приказы. На том берегу пока царит безмолвие. Девушка знает, что в эту самую минуту ниже по течению, между Кастельетсом и Ампостой, с извилистого берега, протянувшегося на сто пятьдесят километров, шесть республиканских дивизий по двенадцати направлениям форсируют Эбро, чтобы внезапно ударить по франкистскому гарнизону. Замыслы высокого начальства в подробностях неизвестны, но ходят слухи, что в ходе наступления планируется взять Масалуку, Вильяльбу, Гандесу и горную гряду Пандольс, чтобы оттуда двинуться к Средиземному морю и отбить захваченный Винарос.
– Пошли, – пролетает вдоль строя команда Харпо.
Пато идет вместе с другими, следом за Валенсианкой, углубляясь в заросли тростника, а те чем ближе к реке, тем гуще и доходят до пояса. Мокрые штанины студят бедра, по телу пробегает озноб, и девушка стискивает зубы, чтобы не стучали, а то кто-нибудь решит, что это у нее со страху, а не от холода.
Все рыхлее и влажнее почва. Ноги в альпаргатах вязнут по щиколотку: земля раскисла от сотен ног, а дальше становится настоящим болотом.
– Стой. Первая шестерка – в лодку.
Вот теперь в отраженном свечении звезд на воде можно различить темные силуэты лодок. Стучат, сталкиваясь, борта, чавкает жидкая грязь, плещет вода. Гребцы вполголоса, стараясь, чтоб вышло потише, поторапливают связисток:
– Руку, руку давай сюда, хватайся… Давай же. Вот так, хорошо.
Черный как ночь берег усеян россыпями светлых пятнышек. Пато засматривается на них, но в этот миг чувствует, что вот-вот потеряет завязшую в земле альпаргату, и наклоняется потуже завязать ремешки. Прежде чем снова выпрямиться, с удивлением и интересом рассматривает берег, по которому, как на празднике, будто рассыпаны сотни конфетти.
– Вторая шестерка – пошла… Шевелитесь.
Пато снимает ящик с катушкой, ставит его в лодку. Если вдруг что пойдет не так, не хотелось бы барахтаться в воде с таким грузом за спиной. Хватит и того, что карманы комбинезона набиты всякой всячиной. Потом упирается руками в борт, переносит поочередно обе ноги – и оказывается в узкой лодке, вплотную к своим товаркам. Рядом плюхается Валенсианка. Кто-то отталкивает лодку от берега, слышится стук весел о дерево.
– Хватайтесь за канат и подтягивайте лодку, помогайте гребцам и течению, – говорит рулевой.
Обдирая ладони о толстый мокрый канат, шесть девушек выполняют приказ. Слышно их тяжелое дыхание. На противоположном берегу по-прежнему тихо: очевидно, что фашисты пока ничего не заметили, однако в любую минуту все может перемениться. Все знают это и потому стараются, чтобы лодка как можно быстрее двигалась к темной полоске берега – с каждой минутой она видна все отчетливей.
В этот миг до Пато доходит наконец, откуда взялись сотни бумажных клочков на берегу: прежде чем отправиться навстречу ближайшему и совершенно неведомому будущему, в прямом и переносном смысле окутанному мраком, все бойцы штурмового отряда уничтожают свои документы – членские билеты компартии, профсоюзов, Федерации анархистов и прочие. Неизвестно, что произойдет в первые минуты боя, но, если попадешь в плен, такая книжечка может стоить тебе жизни.
Это открытие обрушивается на нее как оплеуха, и впервые за эту ночь смутная тревога уступает место страху. Настоящему и небывалому еще – теперь она ясно сознает это – страху: сильная непонятная дрожь, зародившись где-то в паху, медленно поднимается к животу, охватывает грудь, доползает до пересохшей глотки, до головы, отуманенной предчувствиями. Сердце бешено колотится, холодеет, будто заволоченное стылой, серой, грязной пеленой.
И Пато, охваченная этим ужасом – неизведанным доселе, не похожим ни на что прежде испытанное, – выпускает из рук канат и торопливо роется в карманах, отыскивая партбилет; находит его, рвет в клочки, бросает за борт.
В сотне шагов от берега пехотинец Хинес Горгель Мартинес, который сидит в своей стрелковой ячейке, положив винтовку Маузера на бруствер, а стальную каску – на землю, ощупью насыпает табак из кисета, сворачивает самокрутку, проводит языком по краю бумажки, заклеивая ее, вертит в пальцах, подносит ко рту. Темень такая, что видны только белые пятна его рук.
На аванпостах курить запрещено, но до смены – еще три часа, а начальства поблизости не видно. Хинеса никак нельзя счесть образцом дисциплинированного солдата, выполняющего все приказы, – скорее наоборот. Ему тридцать четыре года, он умеет читать и писать, знает четыре правила арифметики. В его послужном списке – если бы таковой сейчас у кого-нибудь имелся – было бы отмечено участие в боевых действиях при Брунете и под Теруэлем, но в обоих эпизодах он старался в самое пекло не лезть, благо к такому поведению у него прирожденный талант. Любого врача спроси – он тебе скажет, что пули и осколки чрезвычайно вредны для здоровья.
Горгель, достав из кармана зажигалку, сгибается в три погибели, чтобы высеченная искра была незаметна, крутит колесико и прикуривает от дымящегося фитиля. Пряча самокрутку в ладони, глубоко затягивается, а потом надевает каску, приподнимается немного, вглядывается в чернильную черноту: не слышно ничего, кроме сверчков, не видно ничего, кроме звезд. Даже ветер стих. Убедившись, что все спокойно, солдат снова усаживается на дно окопа, спиной к реке.
Он не видит, но знает, что слева и справа от него в таких же окопчиках сидят его товарищи. Двести метров берега они держат вшестером, что заставляет усомниться в умственных способностях тех, у кого под началом войска, обороняющие сектор Кастельетс, – половина пехотного батальона, табор[3] марокканцев и рота легионеров. Всех их, думает он, так же клонит в сон от скуки, как и его самого. На фронте – затишье, а слухи о готовящемся наступлении противника – слухи и есть, а веры им нет. Кроме того, имеется прекрасная естественная преграда – река. И поставлены проволочные заграждения. Вот потому, скорчившись на дне ячейки, закрыв от ночной росы ноги полами шинели, удостоверившись, что ни с боков, ни сзади никто не заметит огонек его сигаретки, Горгель покуривает в свое удовольствие.
Покуривает и думает, что не будь реки между ним и красными, он перебежал бы к ним. Да, если бы не было реки и хватило бы духа.