Успех даёт доход, доход помогает успеху. Семья, как легко было ожидать, отходит на задний план. Гойя целиком уходит в свою новую жизнь и в эксперименты с кистью и резцом. У него прорезается новое зрение. Он как пушкинский Пророк, которому ангел небесный дал новые глаза, новый язык, новое сердце. Он видит неожиданные и странные вещи. То, что он видит, идёт не от Священного Писания, не от идеологических требований трона и алтаря, а от какого-то онтологического потрясения.
Это потрясение от встречи с Большим Бытием отзывается и в пляшущих фигурках крестьянок и пастушек, и в фарфоровых ручках и ножках портретируемых им породистых дам и кавалеров, и в симпатичных мордах не менее породистых охотничьих собак, и в безраздельном упоении светом и движением, телом и воздухом.
Появляются как будто неожиданные и удивительные признаки «иного видения». Бесстрашного видения. Когда он начинает изготавливать офорты на продажу, его первым опытом в этой технике стал лист под названием «Гаррота». Испанская смертная казнь — это не отрубание головы, не повешение, а удушение преступника, мятежника или революционера (то есть преступника вдвойне) на специальном станке, который неподвижно фиксирует ноги, руки и туловище, пока шея казнимого медленно перехватывается затягивающейся верёвкой. Это выдающееся изобретение испанцев именуется «гаррота». Достоинства данного приспособления очевидны. Когда осуждённого вешают на виселице, казнимый не успевает особенно помучиться, а испанский метод даёт возможность продлить процедуру ради вящей наставительности. Педагогический эффект налицо — во всяком случае, так полагали судебные органы старой Испании.
Вот перед нами офорт «Гаррота». Мы видим нечто вроде американского электрического стула с высокой спинкой, но только там нет никакого электричества, его ещё не изобрели. Сзади к спинке стула прилажена петля, и есть ещё ручка или колесо, которое удобно вращается, и петля на шее делает своё дело. Такова испанская гаррота — практичное, удобное, не требующее большого места и специального обслуживания устройство для эффективного и окончательного наказания неисправимых подданных. Рекомендуется вниманию органов правопорядка. Казнённый человек в объятиях гарроты запечатлён в первом известном нам офорте будущего великого офортиста Гойи. И мы любуемся тонкими переходами светотени, непринуждёнными вольными штрихами, напоминающими офорты Рембрандта. Чудеса графики. Радость для глаз. Связанный по рукам и ногам труп в кресле для удушения. Отчего именно с этого сюжета Гойя начинает свою работу в графике? Отчего не взял более радостных тем или мотивов?
Удивителен и неисчерпаем видимый мир, в котором есть и монстры, и прекрасные дамы, и казни, и жажда жизни. Гойя ещё пока что молод и здоров, хотя и здоровье, и молодость вскоре уйдут безвозвратно. Пока что ему всего мало. Он хочет видеть всё, передать все краски и грани бытия, не скромничать, не сдерживать себя, не прятать глаз, ибо смотреть и видеть оказалось неописуемо захватывающим делом. И прекрасное ужасно, и ужасное прекрасно, и не оторваться, не исчерпать открытий чудных — странных и безумных, восхитительных и унизительных, и не отделить одно от другого. Пока что радость жизни перевешивает, а картины и офорты с гротескными или страшными мотивами — не более чем приправы к прекрасному блюду счастья.
В тридцать лет наш Гойя был чудесным и симпатичным живописцем из числа милых и славных «малых мастеров» XVIII века. К сорокалетию он проявляет признаки несомненной гениальности — любопытный пример запоздалого развития. Нельзя сказать, что он начинает создавать одни только шедевры. Он по-прежнему много работает на заказ, для знатных и богатых заказчиков, для церкви. Не всегда удобно отказывать влиятельным и высокопоставленным заказчикам. Он ещё не настолько укрепил свою репутацию, чтобы всегда выбирать тему по своей воле. Говоря по правде, не все эти заказы его по-настоящему увлекают или волнуют. Ему случается написать и поверхностный портрет человека, который ему мало интересен, и условно-академическую религиозную композицию. Мастер знает, что вдохновенная и слишком вольная живопись вряд ли понравится господам священникам. Церковь хранит традицию, она требует исполнения норм и правил, а своевольные находки гения скорее могут оттолкнуть и шокировать духовных пастырей католического мира. Так это было за два века до того, во времена Эль Греко. И дальше это будет так и только так. Когда пишешь для церкви, не своевольничай и своему таланту воли не давай. Делай, как положено.
Всё равно можно сказать, что гений понемногу пробуждается и расправляет крылья. Художник осваивает смысловой диапазон, недоступный для рядового ремесленника. Гойя открыт для восторга и счастья, он созвучен полнокровной жизни большого народного тела. Ему подвластны средства гротеска, сарказма, карикатуры. Он разрабатывает свои знаменитые контрастные приёмы. Он не прорисовывает фигуры и предметы. Он лихорадочно размазывает жидкую краску по холсту, добиваясь ощущения пульсирующей среды, из которой выступают тёмные и светлые пятна, образующие объём и форму. Но в этом цветном тумане, в пульсирующем воздухе кисть мастера оставляет неожиданно тяжёлые, плотные и страстные мазки.
Такое впечатление, что он бросается из крайности в крайность. То он нежно ласкает холст мягкими кистями, лёгкими красками. Учится создавать на холсте серебристое свечение, изысканный сероватый туман, этот признак особо тонкой живописи. А то вдруг взрывается и бьёт наотмашь по холсту, нападает на своё создание, словно в ярости или испуге. И тогда с его агрессивной кисти срываются тёмные тяжёлые краски грубоватыми, яростными пятнами.
Как говорят графологи, почерк выдаёт характер и склонности человека. В почерке живописца и графика Гойи очень рано стали проявляться его опасные склонности: он идёт до конца, не желая соблюдать правил и приличий, но так будет не всегда, а тогда, когда его безраздельно увлекают тема, персонаж, задача. Если не увлекают, то он отделывается общими местами профессионального исполнения. Фигуру построил, пространство определил, подмалёвок сделал и вперёд: заказ, задаток, гонорар, расписка в получении денежных средств.
Как бы то ни было, он очень много работает, из его мастерской выходят десятки холстов, выполненных собственноручно. Гойя никогда не прибегал к чисто поточному методу, то есть редко использовал помощников и подмастерьев. Он очень много пишет сам, ненасытно пишет, а поскольку ему не хватает светлого времени суток, придумывает способ писать картины ночью. Он перенял опыт горняков, которые с давних пор прикрепляли светильники к голове, привязывали верёвками или ремешками к своим шляпам или шапочкам сначала свечи, а потом и керосиновые лампы. В таком странном виде, со свечами на шляпе, он и проводил ночи в своей мастерской, удивляя редких прохожих, которые видели в окне дома странную фигуру с люстрой на голове и, перекрестясь, ускоряли шаг. Однажды ему пришло в голову написать автопортрет со свечами на шляпе. В окне уже виден рассвет, а он всё ещё пишет в своей специальной амуниции. Очевидно, всю ночь писал картину и даже не заметил, как взошло солнце.
Такая неистовая жадность к работе не объясняется одними только материальными соображениями. Гойя беззаветно любил своё дело, и до поры до времени страсть к открытиям на холсте соединялась в его натуре с жадностью к жизни. Он радовался друзьям, любил побеседовать за бутылкой вина, пел под гитару и повадился даже форсить. Ему нравилось удивлять своих сограждан и вызывать удивлённые и восхищенные взоры. А для этого писать картины вообще не обязательно. Нужно другое.
В свои сорок лет Гойя хочет брать от жизни то, что полагается успешному, здоровому, сильному и завидному мужчине. Он покупает кабриолет-двуколку — лёгкую конструкцию для любителей быстрой езды, пригодную скорее для скачек наперегонки, нежели для передвижения по многолюдному городу. Пронестись в своей двуколке по площадям и улицам столицы показалось ему увлекательным делом, и он, физически крепкий и смелый человек, сразу же начал гонять по улицам во весь опор. Как и должно было случиться, он вскоре опрокинулся на повороте и сильно расшиб ногу. Если бы он был нашим с вами современником и гонял бы по мегаполису на суперкаре, как московские и иные мажоры, то не отделался бы так легко. Гордость не позволила дону Франсиско сразу отказаться от своего завидного транспортного средства. На весь город было два-три экипажа такого рода, и все они принадлежали отчаянным головам и лихим парням, вызывавшим восхищение сверстников и пересуды старших. Около года он ездил на своём «суперкаре», потом остыл, рассудил здраво и приобрёл себе просторную и удобную карету, придававшую его выездам солидный вид.