Литмир - Электронная Библиотека

Вторая коннотативная цепочка представлена схемой: свет глаз − сияние звезды – сияние глаз. «Свет глаз», т.е. сияние взора во «мраке души» означает одухотворение лирического героя. Прекрасная христианка становится для него религиозным примером. «Сияние звезды» − женщина олицетворяющая высшее начало: «Звездою тихою горя над миром шумным. / Свое сияние ты льешь на всех равно» [Григорьев, 1990, с. 85]. В завершении цикла мотив сияния «очей», «звезд» тесно переплетается с мотивом тоски, это элегическое переживание подчеркивает меланхолию лирического героя, ему трудно осознавать разлуку с любимой.

Таким образом, в цикле А.А. Григорьева «Дневник любви и молитвы» ведущим является мотив любви. В ходе исследования нам удалось установить его связь с остальными сюжетными единицами. Доминирующая роль заключается в раскрытии идеи цикла. Любовь объединяет все его части в единое целое. Проблема внутренней дисгармонии и мучительного духовного поиска, характерная для многих поэтов-романтиков второй трети XIX века, отчетливо звучит на страницах этого цикла. Преобладание религиозных мотивов и аллюзии из священного Писания характеризуют Григорьева как художника глубоко верующего.

1.2. Тема греховного искушения в лирике А. Григорьева: проблема идентификация личности поэта с образом грешника

Поэма Аполлона Григорьева «Venezia la Bella» написана в 1857 году во Флоренции и в 1858 опубликована в журнале «Современник». Исчерпывающий до определенной степени анализ поэмы до сих пор не осуществлен, хотя есть работы о романтическом двоемирии в произведении (см.: дис. Гродская), об отражении душевной раздвоенности (двойственности) лирического героя произведения.

Так, Р. Виттакер считает: «Обуздание свободы и согласие ограничения такого рода – эпистолярная форма в соединении с формой сонета – не только выражали все увеличивающуюся наклонность Григорьева к парадоксам, но и вводили главную тему цикла – двойственность. И Венеции, и героине, и даже лирическому герою – всем присуща двойственность» [Виттакер, 2000, с. 192-193]. На наш взгляд, подобная категоричность не вполне оправдана, т.к. на образ лирической героини (с точки зрения христианского мировидения) двойственность, действительно присущая герою, не распространяется. О борьбе различных начал в лирических персонажах Григорьева как отражении его духовного состояния мы уже говорили. Однако проиллюстрируем этот тезис на весьма специфическом материале: теме музыки и особенностях ее восприятия.

В самом деле, не последнее место в поэме занимают образы искусства, которые вполне вписываются в религиозный контекст. Посредством них Григорьев вводит мотив потерянного рая, тем самым следуя ветхозаветной истории о Каине и Авеле, ведь первыми музыкантами были каиниты: «И познал Каин жену свою; и она зачала и родила Еноха. И построил он город; и назвал город по имени сына своего: Енох. У Еноха родился Ирад [Гаидад]; Ирад родил Мехиаеля [Малелеила]; Мехиаель родил Мафусала; Мафусал родил Ламеха. И взял себе Ламех две жены: имя одной: Ада, и имя второй: Цилла [Селла]. Ада родила Иавала: он был отец живущих в шатрах со стадами. Имя брату его Иувал: он был отец всех играющих на гуслях и свирели» [Быт., гл. 4, ст. 17-21]. Важным является не содержание музыки, а сам факт ее появления:

Подобное германских мастеров

Квартетам, с их глубокою и странной

Постройкою, с подземной, постоянно

Работающей думой! Средь ходов

Веселых, поражающих нежданно

Таинственною скорбью вечный зов

В какой-то мир, погибший, но желанный;

Подслушанная тайна у валов

Безбрежного, мятущегося моря,

У леса иль у степи; тайный яд

Отравы разъедающего горя…

И пусть аккорды скачут и звенят,

Незаглушим в Бетховена иль Шпора

Квартете этот вечный звук раздора [Григорьев, 1990, с. 210].

Упадочное настроение в рассуждениях героя распространяется на все окружающее, причем, на разных уровнях и в разных аспектах: «раздор» – на космогоническом уровне, «моря стон» – олицетворение природного мира, «страшный вопль скрипки» – отказ от эстетики прекрасного. Реакция на появление прекрасной музыки как факт культурного достижения в условиях падшего бытия не оценивается однозначно положительно. Сам Григорьев в апреле 1857 года писал М.П. Погодину: «В настоящую минуту душевное состояние мое истинно ужасно и дела мои дошли уже до той степени, на которой нужна становится непосредственная помощь Божия. Не толковал бы я, впрочем, ни о состоянии своей души, ни о состоянии своих дел, если бы по несчастию моя больная и, как старый разбитый инструмент, расстроенная личность не связывалась с делом, которое и выше и дороже ее» [Григорьев, 1999, с. 127].

Лирический герой эстетизирует исключительно природный мир, потому что в нем он видит божественное созидающее начало. Искусство же – изобретение греховного человека и не способно избежать искажения замысла Всевышнего. Поэтому звуки природы как часть богосотворенного мира символизируют плач (у Григорьева «вечный зов») по падшему человеку.

Мир же лирической героини, чистой и непорочной, с появлением музыки, напротив, позитивно преображается; она способна видеть в ней только красоту. Героиня относится к редкому в светской литературе типу персонажей с «умным сердцем»: «Безмолвна, как могила, / Твоя душа на зов моей давно… / Но знай, что снова злая нота ныла В разбитом сердце, и оно полно Все той же беззаконной жажды было» [Григорьев, 1990, с. 211].

Принципиальное различие в мировосприятии лирических героев может быть спроецировано на этико-эстетические расхождения в сфере православной аксиологии. Монолог лирического героя абсурден, потому что строится на подмене понятий о благе. Своим предпочтением минутного наслаждения герой отвергает грядущее Царство Небесное как христианскую ценность и продолжение бытия:

За то, чтоб ты со мной была в сей миг, /

О! я за это отдал бы, мой боже,

Без долгих справок всё, что мне судил

Ты в остальном грядущем!.. Было б пошло

Назвать и жертвой это [Григорьев, 1990, с. 211-212].

Амбивалентность лирического героя проявляется в том, что он осознает грехопадение как корень мирового зла, ощущает свою сопричастность к нему (оно «сильно, как сокрытый в перстне яд») и в то же время он видит красоту окружающего мира:

Таинственный глагол: «да будет свет!»

Встает светило, бездну озаряет,

И все, что в ней кипело много лет,

Теплом лучей вкруг центра собирает [Григорьев, 1990, с. 212].

Свет становится символом преображенной души, и в данном контексте понятие света имеет несколько значений: солнце, центр земли, «животворящее светило», вера. Эти определения абсолютно адекватны евангельским: «Бог есть свет, и нет в Нем никакой тьмы» (1 Ин.: 1; 5); «единый, имеющий бессмертие, Который обитает в неприступном свете» (1 Тим.: 6, 16); «В Нем была жизнь, и жизнь была свет человеков» (Ин.: 1, 4). Особое значение для верующего имеет преображение Христа на Фаворе: «<…> и просияло лице Его, как солнце, одежды же Его сделались белыми, как свет» (Мф.: 17; 2).

Мотив озарения сближает сонет А. Григорьева и со стихотворением А. К. Толстого «Меня во мраке и в пыли / Досель влачившего оковы, / Любови крылья вознесли / В отчизну пламени и слова». Что же касается отмеченной раздвоенности героя, то она прослеживается и по отношению к героине. В начале поэмы поэт сравнивал возлюбленную с языческим духом сильфом, тем самым подчеркивая ее инаковость и духовную красоту: «Мой светлый сильф, с душой из крепкой стали…». В толковом словаре Д. Н. Ушакова читаем: «Сильф – в кельтской и германской мифологии легкое и подвижное существо, олицетворяющее стихию воздуха» [Ушаков, 2000, с. 180]. И далее: «Как я любил в тебе, мой светлый серафим…». Теперь героиня представляется в образе самого близкого к Богу Ангела из 9-ти ангельских чинов.

Мотив преображения подтверждает естественность действий героя в рамках романтического двоемирия: «… в любой другой ситуации, представляющей промежуточное или переходное состояние души романтического титана, вырисовывается не только раздирающая ее борьба добра со злом, но и постоянное соприсутствие обоих начал, указывающее на какое-то скрытое родство между ними» [Вайскопф, 2012, с. 451]. Романтическое восприятие мира и человеческой личности лирическим героем находится в состоянии имманентного мерцания: «… я до боли сердца заигрался, / В страданьях ложных искренно страдал…», «Наказан я за вызов темных сил… ». И хотя образ лирической героини такой многоплановостью не обладает, он дан цельно, как это необходимо для более определенного выражения романтической дихотомии.

6
{"b":"769014","o":1}