моих собственных мыслеформ».
«Увы! когда я буду блуждать в одиночестве, разлученный с любящими друзьями,
Когда пустое, отраженное тело моих собственных мыслей явится предо мною,
Пусть Будды явят свое сострадание,
Сделают так, чтобы не было ни страха, ни боязни, ни ужаса в Бардо.
Когда из-за силы злой кармы я буду испытывать страдания,
Пусть божества-покровители рассеют страдания.
Когда раздастся грохот тысячи громов Звука Реальности,
Пусть они будут звуками Шести Слогов.
Когда последует Карма, и не будет защитника,
Пусть Защитит меня Сострадающий, умоляю.
Когда я буду испытывать здесь муки кармических склонностей,
Пусть озарит меня сияние счастливого ясного света самадхи».
Бардо Тхёдол. Тибетская Книга Мертвых.
Стикс.
Часы стекают.
Часы тикают.
Всё стикают,
вытикают
и вытекут
наружу из времени,
как желток из треснувшей скорлупы.
Надо же что-то делать, что-то надо, делать, что-то.
Роман уснул, не заметив, как прервалась тревога. Его тело устало. Уста. Устав, уснуло на лавочке. Лавочка на нем. Он на лавочке. Он бездомная бабочка, бегающая в бетонном бреду во сне. Она на нем. Вместе уснули, но в прошлом, лишь в прошлом. Все прошло, все ушло, не уснули, не вдвоем.
Роман не заметил, как на миг ушел, но заметил и был вынужден встать, когда взошло солнце. Романовы ноги входят в автобус. Телотрясучка. Тела топчут разгневанную одрами обувь. Автобус. Нужно ехать. Куда? Свинцовые лучи запекают металл крыши. Душно. Жара простужена, кашляет жаром. Ноги не могут стоять, но языком заплетаются и плетутся. Среди туш разлито лужей-оазисом – свободное место. Малое, как уши младенца.
Роман садится в бассейн синего сидения. Но не скажет спасибо счастью. Он понимает, скоро это место отнимут мудаки. Нервы истощены. Автобус сметает с места путь. Желудок журчит, как жук. Это не я убил ее. Это не я убил. Голод не тревожит Романа, он привык. Жарко. Жадные глаза окружающих. Роман не знает, куда едет. Он знает, что должен, что нужно что-то делать. Из хиленького оконца пищит враждебный ветер. Ему легче. Нет. Ему не легче.
Это я виноват. Это я все. Я виноват. Наглое гудение наговоров не дает сгладить глаз. Группа из трех. Они думают, это сделал он. Второй подбородок вторит первому из подворотни. Изнасилованный воротник. Поворот направо. Крысоподобное лицо женщины жмется вокруг раздавленных жарою глаз. Складки стекают потом и жижей. Они треплют свою тряпку про нас. Время от времени губастые губы, как зубы, подбегают к увлеченному уху. Затем отбегают к другому. Поток слов осторожен. Не хочет быть услышанным многими. Но жаждет, как жаба быть выплеснутым из своего болота. Осталось немного. Еще остановка. Нет. Много. Крыса что-то рассказывает. Какаю-то сплетню.
Двери автобуса расшнуровываются. Снимают обувь. Внутрь входят муж с женой и их сын: крохотульная гнида. Прошу заметить, что гнидой мы его называем условно и лишь с точки зрения родителей. Он сам, наверное, парень отличный. Ноги женщины еле передвигаются. Груз, которым они навьючены, колоссален. Роман глазит ее пулями глаз. Бочка велика. Даже очень. Так, что едва ввозится в двери автобуса. Бочка наполнена от пят до ротовой полости. В бочке – не вино. Но нечто отборное.
На Романовом лице морщины скулятся. Неясно, где лучше – здесь или на улице. Нет, лучше на улице. Дутая рухлядь, с восковыми грудами жира. Лезут из-под майки на свет Божий. Вспотевшее мандариновое желе в одёжной обертке.
На широтах лица. Ее полтора рублевый макияж. А среди него. Вкраплениями. Потные реки. Берут начало в области лба и ниспадают сальными сосульками с подбородка. Свино-рыло выглядит уставшим. Пюре недовольно. Ему бы присесть. Роман понимает, время пришло, и свиноматке присесть бы именно на его место. Фрикаделина уже катится к нему, как бульдозер. Но вдруг во все это вмешивается новая персона. Худощавый мужчина, сидящий напротив. Давно уже колющий лицо Романа иглами-глазками-спичками. Человек-червяк встает и освобождает место от своей тощей жопы. Поднимаясь, он неотрывно, как вина глазеет на Романа.
– Садитесь.
– Большое спасибо! – пердит с облегчением тушевидная бочка.
Однако, ХО-ПА, неожиданность. На сидение прыгает мальчик. Подвиг испорчен. Все зрители и действующие лица спектакля разочарованы. В действо вступает отец:
– Слав, ты чего сел? Дай, пусть мама сядет.
И все бы отлично, но этот красавчик наотрез отказывается. Слава – ребенок, а потому в дерьмо не играет. Он приподнимает свои невинные лужки и простодушно затягивает:
– Это потому что мама толстая, а я нет?
Все трое в шоке. Роман тоже. Отец пытается как-то загладить эту неловкую морщину, так внезапно возникшую там, где даже нет лица. Но ни хера.
– Нет, Слав, мама не толстая.
– А почему?
Да-да. Она не толстая. Просто жирная, как мухо-морж и прыщавая, как мухомор.
– Мама устала. Посмотри, как ей тяжело! Тебе что, не жалко маму?
– Но это же она толстая, а не я! Я тоже устал!
Пюре хватает мальчишку за ручонку и подбрасывает в воздух:
– Так, а ну, встань! Что за гадкий ребенок!
Бой проигран. Зло опять победило. Но подвиг не забыт. Ничто не забыто. Тучные ляхи падают на сидение. То взвизгивает, но его крик задушен булками жира. Нефтью по сиденью растекается тефтеля.
Теперь уже две пары глаз травят Романа, как мышь в ванной. Они ненавидят меня. Это я готов вынести. Только бы они меня не трогали.
И в тот миг, когда, казалось бы, недовольная вода устаканилась: бочка по справедливости заняла место и, вместе с человеком-глистом по справедливости ненавидит Романа, и все вполне довольны этим, в этот самый миг… В автобус входят инвалид на костылях со своей пожилой женой.
Роман сразу капитулирует. Приподнимается со всепонимающе-рыбным лицом. Но происходит то, чего не мог ожидать никто. Котлета уступает калеке место. Романов мозг понимает, что тотчас должен подпрыгнуть и уговаривать. Всех и вся, и особенно инвалида. Отдать свое место, но. У Романа нет сил участвовать в этом. Он потерян в своем страхе. Он хочет исчезнуть. Он уставший. Хочет, чтобы все закончилось. Но кастрюля жира ждет. А глисто-мужик больше не может ждать. Он подходит и облокачивается на поручень. С воспаленным жировиком вместо лица. Глазенки щурятся и копошатся на лице Романа червяками. Зажаленные пчелами губки готовятся к трапезе. И вот пасть уже разевается. Но не чтобы зевнуть, а чтобы словесно плюнуть. Несколько снопов слюни выпадают из его рта на лицо Романа. Но мужик не успевает осуществить свое червяковое дело. Роман встает с места. Протискиваясь, забивается в угол возле окна. Душно. В глазах фиолетовые облака. Мясо ног эволюционирует в вату. Роман знает, они все еще смотрят. Остановка.
Прочь из автобуса. Невыспавшиеся красно-разбитые блюдца молятся свету, чтобы потух. Ноги и бок ноют. Жарко. Роман даже не знает, где находится. Должно быть, где-то в центре города. Труп, шатающийся в темно-темном лесу. Имей он глаза, не нашел бы пути. Но он труп, лишенный не глаз, а головы. Непонятная, как мир ситуация. Хотя бы намек. Один. Кривой, как струя мочи, но намек. Думать. Где же ты? Остается верить. Когда один, я не верю в добро. Я ни во что не верю. Мне больно. На этом все.
Без глаз.
«О высокородный, то, что называют смертью, уже настало. Ты покидаешь этот мир, но не ты один – смерть приходит ко всем. Не цепляйся, из-за привязанности и слабости, за эту жизнь. Пусть слабость заставляет тебя цепляться за нее, ты не сможешь здесь остаться. Ты не добьешься ничего, только лишь будешь блуждать по сансаре. Не цепляйся за этот мир; не будь слабым».
Бардо Тхёдол. Тибетская Книга Мертвых.
Он все еще жив, но жива ли она? Роман вырывает глазницы из глаз. Глаза из глазниц. И ищет без глаз. Куда же идти?