– Я не могу любить его. Я сама его изуродовала. А теперь нет обратной дороги. Я не могу стать лучшей мамой, держать его в объятиях и говорить, ка-ко-оой он хороший. – Протянула она. – Ни я, ни он в это не поверим. Я ненавижу его. Ненавижу. И тебя я тоже ненавижу. Но сильнее всего, Господи, какая же я мразь, как вообще возможно быть такой. Мне хочется плюнуть самой на себя от того, насколько меня разъедает ненависть. – Последние слова она сказала, скрипя зубами так, словно сейчас могли треснуть все кости в её черепе.
– Ну-ну, ты что. Послушай, ты очень хороший человек, мы оба это знаем. – Гальман пытался держать руки жены, чтобы они не тряслись в нервной конвульсии.
– От меня ничего не осталось! Быстрее бы всё это закончилось, и я сдохла как можно быстрее! Жаль, что самой не хватает смелости наложить на себя руки. – в её глазах билась истерика и полное отчаяние. Там был бесконечный вопрос «зачем?» или «зачем я ещё жива?» – Почему умер он? Почему Вёлли, мой мальчик. Почему не я? – она кричала, отплёвываясь от слёз, смешавшихся с соплями. – Господи, за что?
Фрау Гальман рыдала так, словно узнала о смерти сына пару минут назад. Лукас знал, что ей нужно дать выпустить эту истерику наружу. Это происходило по меньшей мере раз в пару месяцев. Она, словно грозовая туча, копила в себе все воспоминания, а потом выливала и выбивала их ливнями слёз и молниями вен на руках. Что её заставляло так жить все эти годы – было главным вопросом сына. Порою в его голову закрадывались ужасные мысли. Которые он не пускал на обработку мозгового процесса.
Дождавшись, когда фрау Гальман заснёт, Лукас побежал к сыну в подвал, заранее зная, что теперь нужно успокаивать его. Сын всё также сидел на лестнице, сжимая руками колени, не умея закричать на свою мать, его лицо было покрыто злостью, от силы которой взорвались бы все запасы германской армии.
– Она не ненавидит тебя. Ей просто хотелось прокричаться вот и несла всякую чушь. – И всё же Гальман понимал, что сам несёт полную чушь, ибо всё, что делала фрау Гальман эти годы можно назвать всем чем угодно, но не любовью и прочими синонимичными тому чувствами. – Сынок, я люблю тебя. – Гальман помог сыну подняться и спуститься к столу. Сев на табуретки, Лукас взял тетрадь сына и стал читать ему вслух его же творение.
«Кто в этом виноват? Кого судить за войну? Кто эти старики? Они вдвоём. На скамейке. Живописный пейзаж. Улица немного заснежена, на деревьях, расположившихся прямо вдоль дороги, осталось буквально по 2–3 листика. Эти деревья будто делили всю картину на две части: заросшее кустами и травой, почти забытое всеми кладбище ещё времён битв с Наполеоном. Это кладбище не внушало ужаса, оно было чем-то естественным, даже нормальным. Кресты и памятники давно покорёжило, давно никто не протаптывал дорожек, давно всё стало ровняться с землёй. Когда-нибудь здесь просто построят новый завод или какой-нибудь дом. И всё это станет просто прошлым, просто ничем. Никто и не вспомнит о том, что здесь лежат сотни людей, которые когда-то ходили по дорогам, говорили, кто-то, быть может, пел или танцевал. Эти люди дышали тем же воздухом, что дышим мы сейчас, также любили и также страдали. Второй частью «картины» являются двухэтажные, кирпичные, недавно построенные домики, на которые падали зимние лучи солнца. Около домиков стояли новенькие машины, где-то слышались детские голоса, а где-то лай собак. Вся эта картина отражала весь мир. Абсолютно весь. Кипящая жизнь, тихая старость и никому ненужные обломки воспоминаний. И всё циклично.
Двое стариков сидели на скамье, и о чём они думали? Тот, что справа, думал, опираясь подбородком о свою трость, что сегодня достаточно тепло, хотя и мрачно. Он смотрел в сторону кладбища. «Скоро там будет моя жизнь. Зарытая под грязь, присыпанная галькой, в неё воткнут крест. Мой сын вспомнит, наверное, а после переедет в Польшу. И вся моя жизнь, со всеми радостями и печалями останется там. Останутся там и жизни других людей, которые я забрал на войне. Останутся…» А старушка слева смотрела на домики и думала о том, как сегодня прохладно, хотя и светит, и даже в какой-то мере слепит, солнце. «Я была счастливее этих дураков в новеньких и дорогих машинах. Я любила и меня любили. А что есть у них? Жёны, дети… Когда они с ними видятся? Уезжают, обсуждают что-то, реформируют. Кому нужны их нововведения? Счастливый человек счастлив и без осознания, что его страна первая в мире. Вон бежит, торопится. Куда торопиться, если в конце оказываешься на другой стороне улицы. Забытый. Не нужный. А наши дела? Кто их запомнит? Кто о них вообще знает?» Быть может, старушка и была права в своих рассуждениях. Но всё было бы слишком просто, если бы человек жил, чтобы оказаться потом на другой стороне улицы».
В этот день Гальман работал вечерней сменой. И, закончив чтение, поняв, что сын уже в состоянии остаться один, отец отправился в гараж за машиной. Год заканчивался, а люди, как вчера, как неделю назад, как и прошлой осенью, спешили на работу, боролись за лучшее место в машинах. Гер Гальман в этот раз решил проехать путь обратно из города S немного медленнее, поглядеть на пейзажи, на небо. Его настолько затронуло то, что написал его сын, что теперь всё казалось иным. Яма на дороге, которая постоянно раздражала Лукаса теперь была чем-то естественным, продуктом деятельности человеческих сил. Её никто не делал там специально. Просто эта часть дороги со временем разбилась под воздействием колёс и дождя. Деревья не были размазанным фото в окне, они приобрели силуэт и форму. Одно даже показалось похожим на балерину. Которую когда-то срубят для того, чтобы что-нибудь построить или сжечь в крематории.
Когда Гальман въехал в город, его глазам открылась картина, которую он раньше никогда не видел: по улице шли люди – грязные, побитые, в рваных одеждах. Их было немного, всего 7 человек. Но они плелись, как стадо овец за своим волком. Впереди маршировал человек в форме. Все молчали. Гальман понял, что это те самые «чистки», о которых шептались знакомые на работе. Он понял, что эта чума, эта гонка за «чистокровностью» добралась и до его городка, который, казалось бы, и на карте не отмечен.
Его удивляло то, что все они шли, не поднимая взгляда, не видя ничего, кроме грязного снега под своими грязными ногами, покорные, смирные, ласково укутанные цепью жизни.
Глава 5
«Милая дрожащая дворняжка»
Если раньше дни казались Гальману безнадёжно серыми и пустыми, то сейчас в них добавили один новый цвет. Ненужный изобретатель оказался кому-то весьма полезным.
В воскресное морозное утро в дом Гальманов постучал человек, который в целом был похож на кусок гордыни, самоуверенности и пафоса. От резкого и слишком сильного стука в дверь Гальман подпрыгнул из-за стола, да так, что большинство запчастей, шестерёнок и инструментов разлетелись во все стороны.
– Кто?
– Оберфюрер Зольман, на вас поступила жалоба за укрывательство еврея. Откройте дверь. – Абсолютно спокойным голосом сказал этот кусок гордыни. Гер Гальман открыл дверь, – вы, конечно, можете всё обыскать, но никого «неправильного» здесь нет и не было, гер Зольман. – голос его был вантым, хотя Гальман пытался держаться уверенно. Понимая, что он действительно никого не укрывает, ему было настолько страшно, будто сейчас этот оберфюрер откроет шкаф и оттуда выпрыгнет несколько коммунистов в обнимку с евреями со словами «да, он нас прятал!»
Оберфюрер прошёл в спальную, где никого не было, но он оглядел старый потрескавшийся шкаф, заглянул под кровать, за шторы. – Подвал есть?
– Ну… – Промурчал Лукас и побежал открывать подвал. Оберфюрер спустился, там не было ни одной души. Быть может, кроме той, что спрятана за двенадцатым кирпичиком.
– Что ж. Вы истинный ариец, судя по всему. – Данный вывод он сделал по внешности Лукаса и свастике на окне. – Жена, дети? – Спросил Зольман, подымаясь по лестнице из подвала.