Палата схожа с казармой, на двадцать коек по пять в четырех рядах, темная, с тусклым светом сквозь запыленные плафоны, с крашеными охрой стенами, с потеками под серым потолком, с одной металлической заржавленной раковиной-умывальником и цинковым ведром под ним. Кровати не застелены. На полосатых красно-бежевых матрацах – подушка, тонкое полушерстяное одеяло темного цвета, стопка сложенного чистого белья. Женщины понуро разбредаются, бесстрастно избирая свое временное лежбище. Кто-то педантично разглядывает серое, в пятнах и дырах, больничное белье, кто-то падает, не брезгуя, на неподготовленное ложе. Ожидание мучительно.
«Опять вколют сэкономленную дозу новокаина, остальное спустят налево, и я буду чувствовать и слышать морозный хруст своего мяса. Хоть бы спирта давали выпить, чтоб сознание затуманить и боль притупить. Как они, должно быть, нас ненавидят. Свинью, которую режут, уважают больше, потому как насытит она своей плотью их чрево. А мы что? Для циников – грязные банки, которые они вынуждены отмыть и очистить, но не для себя опять же, а для чужого пользования. Для моралистов – детоубийцы. Для «синих чулок» – блудницы, развратницы с бешеной маткой. Для большинства мужей и любовников – мы в данном состоянии что-то чуждое, непонятное им, нежеланное, которого они хотели бы не знать, залить пивом и забить футбольными мячами телевизионного матча. Лучше пойти первой, чтобы не видеть полумертвых возвращающихся тел. Зрелище жуткое, особенно в первый раз. Неужели я такая же приползаю? Некоторых вносят под мышки, как после пыток: ноги волочатся, руки плетьми висят, голова на груди болтается. И как застонут, заревут! Нет, лучше первой, чтоб не видеть чужих мучений…»
Очередь на укол, но вызывают строго по списку. Все оголяют левое плечо. Уколотые садятся на деревянную лавку в коридоре перед операционной.
«Слава богу, на этот раз не смухлевали. Вкачали, сколько полагается, или я совсем ослабла. Голова поплыла. Все задвигалось вокруг меня. Пол поехал. Скорее бы вызвали, иначе не дойду, свалюсь прямо здесь. Интересно, инструменты одноразовые или хотя бы достаточно простерилизованные? Никакой инфекции не хочется. И вообще, захочется ли мне после всего этого? Вряд ли. Боже, скорее… В ушах шумит, так я не услышу своей фамилии, просижу на этой доске свою очередь. Тошнит. Муторно, и вся я какая-то не своя…»
– Алё! Красавица! Ты, что ль, Щепка? Ну и фамильица! Сама, как щепка, что ж тебя любимый-то не кормит? Иди, уж зазвались тебя, щепка-щепочка.
Операционная такая же мрачная, мертвенно-бурых тонов, как ванная в коммунальной квартире. Окно большое, с тусклыми стеклами и маленькими шторками, закрывающими лишь треть улицы. Голые деревья качаются на ветру и жалобно скребутся ветвями о рамы. Возле самого неуютного в мире железного кресла стоят три мясника в медицинских костюмах и фартуках. Один – благо, мужчина, потому как гинекологи-женщины в такой атмосфере и на таком поприще всегда грубеют – руководит, то есть оперирует, двое других, юная и пожилая женщины, ассистируют. Они о чем-то весело болтают, смеются, еще не уставшие в начале дня и пока что капельку чувствительные к чужой боли. Пациентка под воздействием новокаина уже двигается, как сомнамбула, расслабленная и отяжелевшая, беспрекословно пытается вскарабкаться на холодное кресло с подпорками в виде костылей для колен. При желании всякий любопытный прохожий может через окно лицезреть ее интимности и весь ход антигуманной по мнению миллионов операции.
Хирурга дамские прелести ничуть не возбуждают. Он хладнокровно вставляет в ее нутро инструменты, ныряет в открывшийся проход, вторгается в первую обитель человеческой жизни и бесстрастно выскабливает ее дочиста.
«Господи, хоть бы мне хватило этой новокаиновой дозы, пока они скребут, ведь больше не добавят, даже если выть начну. Они крики вообще не выносят, будут специально время тянуть и измываться, еще привяжут к этой железюке. Пока хорошо, несусь на дно какого-то колодца, как Алиса, правда, полок с банками варенья и апельсинового мармелада не вижу, но хоть боли не чувствую. Скорей бы климакс нагрянул, чтобы избавиться от страхов, но это еще лет тридцать ждать. Всё бешено кружится. Краски вокруг потрясающие! Оранжевый, лазорево-синий, и всё в искрах, блестках, огнях! Классно! Может, наркотик какой влупили, может, медицина наша на миллиметр шагнула вдогонку цивилизации? Скрежет, хруст слышу, где-то внутри, будто сосед за стеной жену на куски разделывает, ему хорошо, а меня его проблемы не трогают. Дивный полет! Правда, отчего-то не вверх, где небеса и чисто, а вниз. Не божеское это дело, аборт, потому, видно, вниз и лечу…»
– Вставай, детка, хватит кайфовать, сама-сама, своими ножками, здесь носильщиков нет, да не туда, куда ж ты прешь, влево заворачивай! Женщины! Быстро-быстро, помогаем! Ведите ее в палату! А то грохнется. Освобождаем коридор! Следующая!
Ожидающие своей очереди бегут на подмогу. Молчаливое братство – так же поступят и с тобой. Медсестры до койки не провожают – им за это не платят. Им вообще ни за что не платят, учитывая размер их неосязаемых зарплат. Они фактически задарма отдают свои жизни больницам по непонятным даже им самим причинам. Либо из-за повышенной сердобольности, либо, напротив, из-за естественной тяги наслаждаться чужим страданием. И первых, и вторых, как правило, изначально поровну, но больничные опыт, стаж и нищета меняют первых и пополняют ими, модифицированными, почти что лоботомированными, многочисленный отряд последних. Сострадание в больницах утекает в мусорные контейнеры вместе с кровью и отчлененными органами человеческих тел.
Полусознательную девушку волокут под руки подруги по несчастью, доводят до койки и бережно укладывают, укрывая не одним ее одеялом, но и своими, пока им не нужными. С маленькой завистью переживают ее мучения, уже укатившиеся для нее в прошлое, и с тревогой ожидают собственную пытку.
– Молчала, ни разу не пикнула.
– Так она худая какая, ей на такое тельце дозы обезболивающей предостаточно, а в мою сотню килограммов вольют наверняка столько же. Как тут не поорешь? А они, нет чтоб добавить укольчик, будут еще дольше ковыряться, упиваясь моим матом. Я всегда матькаюсь, иначе не могу на боль реагировать.
– Ладно, девочки, выдержим, чай, не первый раз.
– Первый? Насмешила! Я тут шестой. У меня уж вся матка изрезана да выскоблена, как там только что-то еще зарождаться может?
– Что ж вы, не предохраняетесь совсем? Не каменный век-то на дворе!
– Поживи с моё, милочка, мою матку никакими таблетками, мазями, колпачками и спиралями от сперматозоидов не упрячешь. Она их глотает, как прорва голодная. Сколько просила мне трубы перетянуть! Ни в какую! Пока, говорят, тридцать пять не стукнет да чтоб еще с тремя детьми при этом была, по закону не полагается. Сколько ж еще мучиться и ходить под знаком вопроса: залечу – не залечу?
– А я вот таблетки гормональные начала принимать и меня развезло, как кабаниху. Грудь с первого до четвертого размера раздулась, а зад с десять моих голов стал, ни во что не влазит. И все равно сюда попала. Сколько денег ухнула и здоровья, а финал тот же, что у деревенской простушки с ее молитвами и подсчетами деньков.
– Хоть бы один мужик когда подлетел, чтоб пострадал здесь и мужикам всего мира рассказал, каково это – абортироваться.
– Мой ко мне, как к сифиличке относится, когда беременею, чурается, не пристает, не замечает, нос воротит, будто я не его сперму оплодотворенную в себе ношу, а заразу какую.
– А я вообще своему не говорю – сразу убьет. Не поверит, что от него. Считает, раз я предохраняюсь и веду праведный образ жизни, то залететь не могу. А коли случилось это – значит, нагрешила, гульнула. Так что вру, что к матери поехала, сама сюда, придется сразу после аборта сбегать – ночевку вне дома ничем не оправдаю.
– Во кошмар! У меня так все понимает, переживает, нервничает, что из-за него, печется за мое здоровье, будто я больная.