Лялька маршировала непослушными ногами изо дня в день, будто вязла в трясине грязи, размоченной ее слезами, оттягивала ночи, но они хохотали над ее замерзшим телом, ворочая и терзая его на широкой кровати. Ей было так холодно в снежинках своей печали, что она куталась в пижаму, верблюжьи гетры, козью шапочку с помпончиками, надеясь заменить вещами тепло его тела, без которого она просто не умела спать. Под утро к ней в постель все же запрыгивал его любимый кот, скорее из животной жалости, забирался лапами в Лялькины волосы, мокрым носом утыкался в ее ухо и урчал непонятно что, может, успокаивал, а может, просто согревал себя после такой же одинокой ночи, потому как спать он привык исключительно вдоль шерстяного тела своего хозяина. Лялька ненавидела его урчание, но терпела, так как кот был частью ее любимого человека.
Сегодня Лялька проснулась удивленная, с чужим поцелуем на губах. Она чувствовала его влажность, дождливость, слабосоленую сладость, теплую прохладность. Ей тут же представился консервированный помидор, который не лопнул от прикосновения ее зубов, а медленно втек в нее, оросил застывший язык, коснулся каждой своей ярко-красной клеточкой Лялькиного шершавого неба, десен, иссохших от выплаканной влаги. Ее целовали нежные, как банановая мякоть, губы. Это лицо пахло корицей и камышом. Лялька втягивала этот запах до сих пор, даже когда сон уступил место пробуждению. День пробивался сквозь щели жалюзи, но Лялька не хотела его. Она захлопнула глаза, выдохнула, расслабилась и попыталась провалиться в бездонную яму, чтобы успеть схватить за ножки убегающий вместе с ночью сон. Ее желание было так велико, что сознание послушало ее эмоции и уступило им место.
Лялька неслась над каким-то городом, качающимся в предрассветной дрожи июльского воздуха, что таит в себе томность и знойность спелого плода, улицы дышали пустотой и свободой, жители, если они существовали, наслаждались сновидениями или любовью – кто ж не знает чудной сладости утреннего слияния?
Ляльку крутил ветер, трепал ее хвостики, что торчали из-под козьей шапочки с помпончиками, пижама смешно надулась, и снизу девушка казалась связкой цветных воздушных шаров. Она летела на запах, который вернулся к ней из ее прошлого, она рыскала близорукими глазами того, чей аромат еще держала на своих губах. Это можно было рассматривать как ее первую измену, пусть пока только в фантазиях, но она мчалась за другим, потому что он источал исключительный запах ее любимого человека.
Но город оставался пуст и в закоулках, и на площадях, и в скверах. У Ляльки истощались силы, она опускалась ниже и ниже к земле и, наконец, мягко легла на умытые прохладные камни мостовой. И здесь не повезло, и во сне ее оставили. Пусть раздавит первая машина, чтобы отсюда, минуя реальность, сразу раствориться в вечности! Лялька скребла ногтями гладкие, ровные булыжнички и смачивала их мелкие трещинки слезами. Когда они все заполнились, вокруг нее образовалась соленая лужа, потом прудик, и вот уже Лялькины слезы залили город и образовали целое озеро. Она будто не замечала того, что творит, лежала звездочкой на поверхности воды и смотрела мутными глазами в небо. А слезы не иссякали, озеро растекалось, поглощало все новые и новые куски земли с городами, деревнями, полями, лесами, горами, пока не достигло маленького, почти исчезнувшего пятачка земли с камышовыми прибрежными зарослями.
На песочном островке сидела девочка, погрузив босые ступни в воду, и задумчиво жевала крохотные лепешки, обсыпанные корицей. Она болтала ножками, что-то рисовала пальчиком на песке, мурлыкала. Лялька услышала и вздрогнула, учуяла камыш и корицу и остановила слезы, оторвала от воды голову и увидела на берегу себя, счастливую, довольную, с кучей важных детских забот, как поедание лепешек, постройка галечных домиков, написание посланий воде на песке. Малышка Лялька источала такую самодостаточность и спокойствие, что большой Ляльке стала смешна ее хандра.
Она все забыла и поплыла к девочке. Та взглянула на нее, как на рыбу или птицу, и продолжила уплетать лепешки и рисовать иероглифы.
– Лялечка, – тихо позвала ее большая Лялька.
– Ага, – согласилась девочка со своим именем.
– Что делать, если плачется?
– Плакать.
– А если тоскуется?
– Тоскуй.
– Не пожалеешь меня?
Девочка подняла раскосые, лучистые глаза, похожие на перламутровые пуговицы, и с пространной улыбкой стрельнула взглядом собеседницу.
– Мне хорошо, потому что у меня есть я. А ты, наверное, себя потеряла. У меня было мое маленькое озеро, а ты залила его своим большим, в котором и потерялась. И я могу в нем утонуть.
Большая Лялька придвинулась совсем близко и, чуть дыша, слушала девочку.
– Ты вся мокрая, щеки мокрые. Много плачешь?
Маленькая Лялька коснулась пальчиком ее щеки.
– Больше не плачь. Хочешь лепешку с корицей? Последняя осталась.
Она протянула левую ладошку с коричневым круглешком большой Ляльке. Та взглянула на свою левую, где покоилось его имя, наклонилась к руке девочки, пахнущей камышом и корицей, подхватила языком лепешку, а губами прильнула к теплой коже. В этом прикосновении она узнала ночной поцелуй. Ладошка маленькой Ляльки пахла всем миром, который еще любил и иногда целовал большую Ляльку.
***
СИГАРЕТА
Я просыпаюсь рано. В 6.40. Вместе с радио, запрограммированном мною именно на это время. Пять минут валяюсь, оттягиваясь, тяну носки, потом пятки, локти отвожу в стороны и сладко, поскрипывая, постанывая, вползаю телом в окружающее пространство. Сначала лежа, распинывая теплый, застоявшийся воздух дрожью своих клеток, потом выбрасываю в него длинные ноги и рывком овертикаливаюсь. На носочках бегу по старенькому, колючему ковру в ванную, обрызгиваю склеенные дремой глаза, освежаю рот и уже бодрее впрыгиваю в лилипутскую кухоньку.
Моя квартира еще спит, а пчелиный дом уже бушует. Хлопают двери лифта, больного, искалеченного благодарными пассажирами, который отчего-то их не наказывает, а все возит и возит, тяжело и сипло дыша.
Меня радует чужая будничная жизнь, суета, спешка, а утренняя тишина выходных утомляет. Я припадаю лбом к холодному стеклу, оно запотевает от моих испарений, я стараюсь легко дышать, чтобы не затуманивался привычный мир за окном, который всегда почти один и тот же, только на день постаревший вместе со мной. Из щелей окна проюркивает ветер под пушистую ткань моего халата, обнимает меня горячую, разомлевшую в разноцветье ночных фантазий, я вздрагиваю, ежусь, плотнее запахиваю полы, но не покидаю любимое место.
Я жду его. Он пройдет ровно в семь с юго-востока на северо-запад, оставив мой дом, как и десятки других, незамеченным, для него безликим и чужим. Я выхватываю его походку из сотен в сумраке декабрьского утра. Я не знаю его, но жду почему-то именно его. Сколько ему лет? Женат? Обременен детьми или осчастливлен их наличием? Не знаю. Ничего не знаю. Но жду, смотрю сквозь муть стекла, ворох падающих снежинок и печальный синюшный луч света от одинокого столба во дворе, корю свою близорукость, но все же тут же угадываю его сухой силуэт с приподнятыми плечами, спрятанными в карманы кистями рук, с чуть подпрыгивающей походкой. Только он из всех бегущих человечков тормозит под моим окном (конечно, не подозревая, что оно мое), вынимает из кармана сигарету, вкладывает ее в холодные губы, поджигает, затягивается, выпускает первую струю дыма и лишь затем ускоряет шаг, через минуту совсем исчезая для меня.
Я не вижу с высоты своей норки марку его пристрастия, не чувствую запах избранного им табака, не различаю черт его освещенного пламенем зажигалки лица и поэтому рисую его в своем воображении и начиняю туманный облик тем, чем мне хочется. Конечно, благородством, спокойствием, рассудительностью, не занудной, нет, а завораживающе мужской, когда все твои женские суетливые, логические расклады вдруг рушатся, как спичечный домик, от одной лишь точной фразы, излагающей, как оно должно все быть. Я дарю ему страстность, прохладную внешне, неявную, не плотскую, которая не нуждается в банальных, пошловатеньких позах, словах, она просто есть и ощущается даже на расстоянии в пять этажей с моего наблюдательного пункта.