— Её снимали скрытой камерой… (раздаются смешки)
— А насчёт зеркал она права. С ними всегда связано много проблем. Жизнь прожила — так и не поняла, для чего их закрывают.
— Я разное слышал. Якобы нас не хотят травмировать: станем перед зеркалом, а там — фига.
— Но это же неправда, мы отражаемся.
— Разумеется, отражаемся, леди. Не о нас заботятся, а о себе. Я, сам того не желая, доставил своим родным массу неприятных минут, а виновато во всём зеркало.
— Ну так позабавьте нас.
— Извольте, позабавлю, но не раньше, чем дама с восковыми мелками доскажет свою историю. Мне не терпится узнать, чем дело кончилось.
— У всех здесь присутствующих дело кончилось одинаково, и ваш цинизм неуместен. Я не хочу рассказывать свою историю. Вы хоть понимаете, что это такое: проснуться и обнаружить себя в могиле в гробу? К тому же здесь есть ещё одна женщина, которая не рассказала о себе. Пусть она говорит.
— Я не женщина, мне всего двенадцать лет.
— И никогда уже ею не станешь! (Смех)
— Перестаньте высмеивать ребёнка. Ей, между прочим, почти тринадцать, и она всё понимает. Девочка, что с тобой произошло? Расскажи нам. Ведь ты просила слова.
— Просила, но мне расхотелось рассказывать. Чтобы картина была ясна, придётся говорить о жизни, о последних днях, а об этом не принято вспоминать. Все рассказывали начиная с момента перехода.
— Мы сделаем для тебя скидку. Расскажи обо всём, включая последние дни.
— Хорошо. Я из многодетной деревенской семьи. Все знали от врачей, что я скоро умру, но родители и бабушка настолько уставали от дома и огорода, что у них не было времени предаваться отчаянию. Братья и сёстры вели себя спокойно, как будто ничего не происходит, поэтому ни сочувствия, ни жалости я на себе не ощущала. Со мной об этом вообще не говорили — наоборот, каждый день долбили о выздоровлении. «Пей таблеточку, а то не поправишься!» Они считали, что я тупая. Меня это жутко бесило, но я молчала.
Мою болезнь обнаружили случайно на школьном медосмотре. Чувствовала я себя прекрасно, и признаки недомогания начались только после первой госпитализации: я тяжело переносила лечение. После второго курса терапии моё состояние резко ухудшилось, я перестала бегать с другими детьми и всё больше времени проводила за учебниками.
Врач при мне объявил маме, что я не проживу и двух месяцев, но от меня по-прежнему требовали, чтобы я учила уроки и сдавала контрольные. Я прилежно училась, но с тоской глядела на полки с художественной литературой — ведь я уже никогда не узнаю, что в этих книгах. Особенно переживала из-за фантастики. Я открыла её для себя недавно, и это был новый, чудесный мир, который из-за алгебры и биологии остался для меня недоступным. Попросить маму избавить меня от уроков я не могла: это означало бы признать проблему, а в доме по негласной договорённости игнорировали мой скорый уход.
Врачи примерно обозначили дату моего ухода из жизни, и мама начала готовиться к поминкам. Но мне по-прежнему всей семьёй долбали мозги, что я буду здорова! В кладовке появились ящики с продуктами и напитками, платяной шкаф был забит разноцветными полотенцами и носовыми платками. Ни я, ни другие дети не ощущали приближения чего-то трагического — наоборот, деловитая суета напоминала нам подготовку к празднику. Сёстры о чём-то догадывались — они косо поглядывали на меня и не принимали в игры, а младшая так вообще боялась спать рядом с моей комнатой. Я при жизни стала пугалом.
О главном со мной никто ни разу не заговорил, и я оставалась наедине со своей бедой. Думаете, мне не было страшно? Ещё как было. Но в семье считалось, что беды нет, что всё в порядке, и я тоже делала вид, что ничего не происходит.
Однажды младшая сестрёнка, не утерпев, вытащила из шкафа в маминой комнате стопку полотенец и начала их перебирать. Я сидела рядом и смотрела, мне тоже нравились новые полотенца, пахнущие лавандой. Нас застукала мама и шёпотом отругала. «Можно я розовенькое себе возьму?» — ныла сестрёнка. Мне больше нравилось зелёное, но я не осмелилась его попросить: понимала, что эти подарки не для меня. Нас выгнали из маминой комнаты. Почему называю комнату маминой? После рождения младшего наши родители решили жить в разных комнатах, и папа перебрался в свой кабинет.
Я принимала таблетки, и моё здоровье таяло с каждым днём. Из-за побочных эффектов лечения я была вынуждена соблюдать строгую диету. Слово «сладкое» пришлось забыть. Когда однажды воскресным утром в дом втащили целых два картонных ящика с пряниками, у всех детей потекли слюнки. «Пока нельзя, — строго сказал отец. — Это для другого».
«Для чего для другого?» — наивно спросил шестилетний брат, и на него все зашикали. После обеда, когда бабушка села вязать, а папа лёг отдыхать в кабинете, мама тайком от них вскрыла упаковку и дала всем детям по одному прянику.
«А мне?» — «Тебе нельзя».
Да, врачи не разрешали мне сладкого. Мне оставалось жить считанные дни, но для меня существовало «нельзя». Моё здоровье берегли. Я разревелась тогда от обиды. Мне ужасно хотелось пряник, читать и зелёное полотенце.
Я успела сдать все контрольные перед последней госпитализацией, после которой уже не вставала. Когда стало совсем плохо, меня отправили домой, поэтому обошлось без вскрытия. Переход случился дома, ночью, когда все спали. О боли в момент перехода рассказывать не хочу. Моё восприятие ни на грош не изменилось, просто меня перестали замечать.
И я по инерции продолжала готовить школьные уроки, представляете? Репетировала устные ответы, потому что ни писать, ни читать не могла. Хотела выслужиться перед мамой, поэтому твердила наизусть стихи и теоремы, которые помнила. Я думала, что если буду хорошей ученицей, мама снова со мной заговорит.
Мое зелёное полотенце досталось какой-то чужой тётке… Они ели, ели, ели так, что за ушами трещало, требовали добавки, чавкали, опрокидывали рюмки, не чокаясь, а я сидела на приготовленном для меня пустом месте перед стаканом водки с куском чёрного хлеба и не могла проглотить ни кусочка. Меня не видели. Я никому была не нужна. Всех интересовала только жратва. Шестилетний брат забился в тёмный угол кладовки и не выходил с тех пор, как его насильно заставили поцеловать в лоб моё мёртвое тело. Остальные дети навалились на сладости, и пряники исчезли в считанные минуты. А мне по-прежнему было нельзя, но теперь слово «нельзя» приобрело другой смысл: невозможно.
Одиночество, в котором я оказалась, не передать словами. Думаете, я хоть что-нибудь поняла? Фигушки! Вечером я вызвалась помочь маме перемыть посуду, но она даже не отреагировала на мои слова. Я обиделась и пошла в спальню к сёстрам. Обе девочки сидели рядом на кровати, одетые в чёрное, и говорили обо мне. «Она не любила читать», — сказала старшая, и я возмущённо воскликнула: «Ещё как любила! Но мне не разрешали!»
Девочки продолжали болтать как ни в чём не бывало, и я почувствовала себя лишней. От обиды хотелось плакать. Ну почему они меня не замечают? Почему на меня все смотрят как на пустое место? Я присела рядом с папой на диван и заглянула в его раскрытую газету. Буквы расплывались. Телевизор не включали по случаю траура, а жаль, я бы сейчас с удовольствием что-нибудь посмотрела. Ради кого устроен траур, я как-то не задумывалась. Часы показывали шесть.
«Пап, включи телик», — попросила я, но папа не слышал. Я кричала, хлопала его по коленке, пыталась вырвать газету, но всё напрасно — папа меня не замечал. «Сейчас как раз пятая серия!» — выкрикнула я и схватила пульт, но чёрный кусок пластика всё время выскользал из рук, и тогда я бросилась к телевизору. Изо всех сил нажимала на клавишу включения, но телевизор тоже не замечал меня. Я поняла, что не узнаю, чем кончился фильм, и в жуткой обиде на всех вышла во двор. Мне не понадобилось для этого открывать дверь.
На улице было темновато для этого времени, и листва казалась выцветшей. Коричневых и красных оттенков я вообще не различала, для меня они превратились в бледно-зелёные. Дома это было почти незаметно, а на улице сразу бросилось в глаза. Непривычно было видеть наш посёлок с зелёными крышами — я-то знала, что они все красные. Весь мир покрывала серая дымка. Поскольку родные от меня отвернулись, я решила зайти к соседской девочке, с которой мы когда-то дружили. Я позвонила в дверь, и мне открыла мама девочки, М.А.