Пожалуй, для любителей безмятежного отдыха и невозможно найти более подходящего места.
Мой отель оказался прижатым к скалистому краю ущелья, на дне которого белела известковым руслом высохшая река.
Море плескалось совсем рядом, но ведущая к нему горная тропа шла под таким острым углом, что у меня замирало сердце при каждом прикосновении к гладким камням тропы, вмурованным в утоптанную кембрийскую глину.
Галечный пляж, зажатый с обеих сторон остроконечными выступами, был вполне под стать окружившей его дикой природе: толстые плиты песчаника, густо поросшие водорослями, начинаясь на берегу, далеко уходили в море, а позади пляжа, по отвесному береговому обрезу, струились вниз многочисленные горные ручейки.
Дичь и безмолвие, помноженные на чистое море и хорошую погоду, давали эффект близкий к нирване. Разве что созерцание не было наполнено желанной для просветлённого легковесностью горнего мира, а привязано было к дурманящей плоти земли, смешано с воспоминаниями и фантомами воображения, обостряющими чувства и заставляющими ещё сильнее биться сердце.
Природа, захватившая меня целиком, заставила позабыть обо всём, что ещё недавно мучило и настораживало, волновало и страшило. Досадные нелепости, заполонившие мою жизнь, для этой всепобеждающей природы просто не имели никакого смысла. Соединяя в себе множественность неукротимых стихий, она всё-таки представала передо мною в своём морском обличье: море доминировало и над платом небес, и над вершинами гор, и над цветущей флорой, перетекающей от тенистых дерев суши к каменистому дну – царству подводных мхов и ветвистых кораллов. В её влажном морском дыхании отчего-то чувствовалась пряная горечь терпкого миндаля; и ранним утром, когда пресыщенный солнцем рассветный бриз, превращаясь в лёгкую душистую взвесь, питал всё живое – передо мною осязаемо вырастали ирреальные картины из придуманной жизни, во многом похожей на светлый и забывчивый сон.
Я отчётливо видел белые города, причудливые как кораллы; буйство живой палитры под ногами, по которой я куда-то бреду, точно по огромному вышитому ковру, наблюдая над головой рассыпанные розовые облака, плывущие от гор к туманному горизонту моря.
А, может быть, это мне и не грезилось вовсе, а просто потревоженная случайным гостем стихия открыла для меня свои потаённые миражи. Стоило только чуть внимательнее присмотреться, и вместо прекрасных белых городов обнаруживались известняковые вычурные изломы, исторгнутые наружу из глубинных пластов литосферы, а ковёр под ногами распадался на ажурные узоры трав и цветов, воссоздать которые способна только память, наделившая их собственным смыслом и своим подходящим значением, и не способна ни одна вдохновенная кисть.
Моя жизнь, словно оказавшись в пространстве Козырева, лишилась времени и расстояний: дворы детства, мною давно покинутые, оживали вновь, румянясь солнечной пылящей глиной; и тут же темнели волнующие коридоры юности, влекущие в неизвестность, в незнаемое.
Но я отчего-то совсем не мог различить вокруг себя людей. Ни прежних друзей, ни родных, ни знакомых. Я чувствовал их присутствие, и они, безусловно, были где-нибудь неподалёку, даже, может быть, совсем близко.
Дикая природа, вступившая со мной в откровенный и доверительный диалог, неожиданно для меня самого раскрыла непостижимую механику человеческой памяти, заключающуюся не в бесстрастной фиксации фактов, а в осознанном приятии иного, ожидаемого и не-случившегося, но неизменно сосуществующего вместе с произошедшим.
А мешают нам это понять и прочувствовать безудержная торопливость дорог, хлопотливая житейская суета и шумные города, в которых нет места безмятежному созерцанию, когда тебя невзначай может окликнуть сама природа.
Калейдоскоп памяти
Наша память – это старенький калейдоскоп, сочетающий в причудливые узоры крупинки былой реальности с осколками прежних чувств и сохранившихся впечатлений. Мы верим в эти цветные разбегающиеся картинки. Да разве можно им не верить, когда там улыбаются наши прежние друзья и молодые родители ведут нас за собой, взявши за руки; когда всё ещё впереди, все живы и, кажется, что все безмятежно счастливы.
Встроенные в калейдоскоп зеркала воображения бездумно множат эти зрительные ряды, складывая то так, то этак хрупкие самоцветы времени, словно не существует ни невосполнимых утрат, ни роковых неизбежностей судеб, и мы сами способны придумывать прошлое по своему произволу.
В таком невинном самообмане нет ничего дурного; в конце концов, все эти затейливые узоры есть не что иное, как наши представления о нас самих, нашей жизни и тех людях, кто был с нами рядом или коснулся нашей жизни, оставив в ней свой неповторимый след. Ведь пока играет цветными искорками и затейливыми картинками старенький калейдоскоп памяти, они всегда с нами, такие бодрые и молодые, полные надежд и нерастраченных жизненных сил.
Это, пожалуй, лучшее, что было придумано самой природой, чтобы примирить нас с несправедливостью и тщетой бытия, всем тем, чем так чревата подлинная, непридуманная жизнь. Только в отличие от нехитрой детской игрушки калейдоскоп памяти всегда с нами, и нам исключительно важно никогда не выпускать его из рук, дабы принимать такой разный и быстроменяющийся мир, по-прежнему оставаясь самими собой.
Жёлтое окно
Я всякий раз останавливался, когда проходил мимо этого дома, и подолгу стоял напротив углового эркера, внимательно изучая каменного долгожителя, точно видел его впервые. Будучи типичным представителем эклектики, примеченный мною питерский исполин в «четыре апартамента» сильно отличался от своих собратьев, возможно, некогда видевших Гоголя, Некрасова или Блока. Его внешний облик за всю свою долгую жизнь не претерпел ни ремонтов, ни подновлений, отчего сохранил в первозданности не только благородство и архитектурную красоту позапрошлого века, но и множество мелких интересных деталей, которые можно было рассматривать бесконечно долго. Это и старинные оконные переплёты; и растрескавшийся, потемневший деревянный парапет крыши; и уцелевшие кое-где стёкла, наполненные подвижными радугами зарухания.
Даже сама адресная табличка, архаически подсвеченная тусклой лампочкой, сохранила пожелтевший эмалированный круг со старым названием улицы и консоль полусферы, венчающую странноватую и давно неиспользуемую конструкцию.
Но более всего обращало на себя внимание окно второго этажа, вечно завешенное жёлтой полупрозрачной шторой, за которой горел свет, и мелькали быстрые тени. Когда окно не было освещено изнутри, в нём причудливо отражался переменчивый уличный мир, несказанно удивлявший меня своею «нездешностью». В неясных отсветах и отражениях возникали вереницы спешащих карет и экипажей; фигурки прохожих, одетых во фраки и диковинные кринолины; фасады близлежащих домов, щеголявшие новенькими оконными переплётами и свежей штукатуркой, вовсе неузнаваемые в своём первозданном обличье.
В занавешенном жёлтом окне существовала какая-то закрытая для меня жизнь, на которую наложил свой особенный отпечаток необычный облик старинного здания. Мне мнилось, что там по комнатам расставлена резная тёмная мебель, а под широкими кружевными абажурами висят романтические картины в тяжёлых золочёных рамах. Очень трудно было представить современных людей в такой обстановке, и мне казалось, что за жёлтыми шторами никого нет, лишь в помутневших от времени зеркалах блуждают важные господа в чёрных котелках, обтянутых блестящим атласом, и скользят дамы, блистая нарядами, усыпанными дорогими украшениями. А откуда-то из глубины, с перекрёстков пространств и времён, звучит беккеровский концертный рояль, наполняя воздух забытыми вальсами и полонезами, которым не позволяют вырваться наружу старые массивные стены.
Мне, всегда чуждому праздному любопытству, отчего-то нравилось заглядывать в сокрытый от меня мир, и я не считал свой невежливый интерес чем-то недопустимым и стыдным. От ближайшей дороги старинный дом отгораживал небольшой сквер, в котором редко кого можно было увидеть, однако моё длительное присутствие там вполне укладывалось в понятные всем и легко объяснимые резоны.