И игумен Филипп, по царскому слову, дал свое тогда слово архиепископам и епископам, что он, по царскому слову и по их благословению, на волю дается ихнюю: стати ему на митрополию, а в опричнину ему и в царский домовой обиход не вступатися. Тако же, по поставлении, за опришнину и за царский домовый обиход митрополии не оставливати никак. А на утверждение сему приговору — нареченный на митрополыо Соловецкий игумен Филипп и архиепископы и епископы руки свои приложили». И подписано: «Филипп, игумен бывый Соловецкий, смиренный митрополит Московский и всея Руси». И подписи всех остальных иерархов.
Душу, искавшую подвига, полную редких сил, думали сковать или спасти этой формальной подписью, надеялись росчерком пера избавить от венца мученического… Конечно, попытка не удалась.
* * *
Дело посла литовского Козлова с его зазывными грамотами — росло и росло. Немногие из замешанных в дело бояр, самые сильные и богатые: Вельский, воевода Воротынский и ближний родич Иоанна, Иван Мстиславский, — отделались временной ссылкой и тяжелою пеней.
Казнены были десятки бояр, загублены, сожжены сотни челядинцев и близких холопов из людей, принадлежащих опальникам…
— Что Челяднин толкует? — спросил Иоанн шурина, князя Михаила Темгрюковдча, когда тот пришел из застенка, где питали осужденных.
— Привезли его только что. «Ни в чем, говорит, не повинен. Умысла на царя и на трон его царский у меня не было. И речей я пустотных не говорил, будто одной мы крови с государем. И что права у меня на царство такие же, как его права. Все — клевета и наветы вражеские…» И нас, опришнину твою верную, стал поносить… Давай честить на все корки!
— Ха-ха… Клевета? А еще что сказывал?
— «Только, говорит, и есть, что сказано было как-то спьяну: молошные мы братья с царем… Родною мне грудью вскормлен да вспоен он был…»
— Родная ему грудь? Все не забывают они родства этого молошного… Вон и Ромулуса волчица кормила. Так волченята ж ее в царство не мешалися. Овец царских беспошлинно не резали ж. Били дубьем тех волков за воровство. Так само и «родичам» кормилечьим будет моим. Довольно срамили они меня и матерь мою. И здесь, на Руси, и за рубежом далеко. Попытаешь еще малость «родича» да нынче на вечеринку приведи его ко мне… Да наряд мой царский изготовь, богатый…
Поклонился князь-палач и вышел.
* * *
Окончена служба вечерняя в Слободе в храме, где царь и все ближние опричники в черных монашеских рясах, в скуфьях стоят. Иоанн — игумном зовет себя. Келарь — князь Афанасий Вяземский, а пономарем — один из недавних, новых любимцев Иоанна: ражий, здоровый мужик, из служилых людей, Малюта Скурлятев-Бельский. Как пес хозяину, — глядит он в глаза Иоанну. Как кровожадный зверь, по взгляду, по мановению руки Ивана, терзает всех, на кого укажет царь. И, служа чужой лютости, тешит свою грубую, зверскую натуру, сам наслаждается. Истязает так мастерски, столько души влагает в дело, что свирепый азиат князь Черкасский должен уступать ему, — тот самый князъ Михаил, который шашкой своей на четыре куска разрубил казначея царского Тютина.
Хитрый, лукавый, как все выскочки из черни, чуждый жалости и самолюбия, Малюта успел понемногу втереться в доверие к царю, не только как искусный, толковый палач, но как советник… Постепенно забирает в руки всю дикую, неистовую братию Слободской обители, с Федором Басмановым во главе, — этот простой, неуклюжий с виду, краснобородый мужик, который, с таким грубым видом, — сладкой лестью умеет щекотать усталую душу Ивана.
Кончилась служба. За столы все перешли…
Только первую чару за здравие царя и государя Ивана Васильевича всея Руси выпить успели застольники, дверь распахнулась, новый гость вошел.
В сопровождении двух приставов показался бледный, дрожащий, измученный Челяднин, со следами пытки на лице, в одежде, кое-как наброшенной на него перед тем, что его из застенка вывели и к Ивану повели.
— А, и гость дорогой пожаловал! — вскочив с места, произнес Иван. — Многая лета царю и государю Ивану Петровичу всея Руси!
— Многая лета! — заголосили опричники, еще не понимая, в чем дело, но предчувствуя забаву веселую.
— Сюды, сюды… На трон сажайте государя! — приказал Иван приставам, помогавшим Челяднину двигаться вперед.
Страдальца опустили на царское место, нарочно перед тем возведенное в горнице.
— Что, ничего государь по царству своему не приказывал? — обратился Иоанн с вопросом к Черкасскому, который тоже появился вместе с Челядниным.
— Нет, отец игумен… Молчит… Видно, гневаться на нас изволит, на слуг своих верных! — подхватывая глумливую издевку Ивана над полузамученным человеком, отвечал князь.
— Да вот оно что? Кубок вина пусть подадут государю. Авось заговорит. Да что же это: в каком рубище государь! Эй, слуги! Одеть великого царя Ивана Петровича. Что зеваете?
Малюта, посвященный в затеи Иоанна, мигом подал приготовленный царский наряд, бармы, жезл, шапку высокую и одели и нарядили, как труп, молчаливого, замученного Челяднина, даже плохо понимающего, что творят с ним эти люди.
— Вот так… Теперь государь наш во всей славе сидит, прохрипел Иван, которого стала бесить такая безответность, молчаливая покорность жертвы.
Если бы тот кричал, молил, проклинал, — было бы забавнее. А молчание, такая неподвижность полутрупа, это уж как-то даже страшно становится.
— Да ты, шурин, не перепустил ли там? — обратился царь к Темгрюковичу.
— Нет, самую малость! — негромко отвечал тот, поняв, что речь идет о пытке.
— Что же молчишь все, царь-государь! Скажи слово ласковое? — с пеной у рта стал уж настаивать Иван, близко подойдя к трону. — Любо ли? Достиг своего. Вот, и на трон попал наш прародительский. Любо ли? Скажи!
— Христос… пусть от… отплатит тебе… за меня… за муки мои… и жены… и детей моих… — только и мог пролепетать бессильный мученик.
Горло опять перехватило у него. Крепко сжались запекшиеся губы, на которых пена кровавая видна…
— А… Христос? Что ты, царь? За что Христа на нас призываешь? Зачем с укором таким в глаза нам глядишь? Не гляди… Слышь, не гляди… В чем вина наша? Видишь? Раб твой Ивашка Московский с людишками всеми низко тебе на царстве челом бьет, — как-то словно зверь, подвигаясь мягко вперед по ступеням трона, хрипел вышедший из себя Иван. — Да не гляди! Не гляди так, говорю… Не гляди!
Миг, нож сверкнул в костлявой руке царя — и полумертвый до того Челяднин трупом свалился с трона, с широким ножом, оставленным у него в груди рукой обезумевшего убийцы…
— Возьмите! Возьмите прочь! — крикнул Иван. — И мертвый — глядит… Не сомкнул глаз своих окаянных… Уберите скорей… Вина… Песни петь… Скорей вина! Девок гоните сюды!
И началась шумная оргия, дикая тризна ночная по несчастному Челяднину.
А на заре на коней сели опричники, вихрем помчались прямо в богатое, родовое село Челяднина, под Москвою…
На воздух взорваны были постройки. Стоя в боевом порядке, опричники, с Иваном во главе, ждали, пока порох, заложенный в подвалах и подожженный фитилем, — совершит свое дело… Прогремел страшный взрыв, причем погибли почти все бывшие в доме, так как их перевязали и выйти не дали. С гиком, с воплями кинулись затем опричники топтать и добивать тех, кто уцелел; и по всей деревне — ураганом пронеслись! Вырезали людей, разрушили избы, сожгли их, скирды разметали… Оставя пустыню вместо богатого, людного села, захватив все, что получше и подороже, обесчестили всех девушек и баб молодых покрасивее, потом избили, изранили или совсем прирезали и обратно домой поскакали «братья Слободские», с Иваном, с царем-опричником впереди.
* * *
Немного дней спустя, на Успенье, в день престольного праздника в Успенском, древнейшем из храмов Кремля, еще Иваном Калитою воздвигнутом в 1329 году, — совершалась торжественная служба. Высокий, полутемный обычно храм — теперь залит огнями. Все паникадила тяжелые, громоздкие, словно звездами, усеяны огнями свечей… Все лампады возжены, озаряют неровным трепетным сияньем венчики местных икон, темные лики и фигуры святых и патриархов, на стенах нарисованных. Иконостас залит огнем. Свечи, тонкие и большие, тяжелые, в стально-образных подсвечниках, — всюду горят и сверкают, колебля языки длинного красноватого пламени, которое дробится искрами в драгоценных каменьях, украшающих золотые оклады чудотворных икон…