— Вот, госпожа честная… Есть у царя сосудец некий с водой из колодезя нашего, монастырского. Ежели хочешь от царя милостей великих — окуни сей крестик в ту воду потайно… Чтобы не знал, не видал никто. И что задумаешь в сей час, все исполнится. Только, храни Господь, чтобы никто не знал о погружении. Крестик сей резан из камня при гробнице святителя. Ты сверши с верой, как говорю. А что будет, увидишь.
Взяла вдова крестик, схоронила на груди. Щедро одарила монаха.
Теперь сидит и думает:
— Как раз — пора. Мамка дремлет, не видит… Сосуд тут же стоит…
Приподняла крышку и, сняв с гайтана ладанку, в которой крестик заветный лежит, взяла, окунула его в воду. Что за чудо? Вскипела вода… Испугалась Фотинья, руку отдернула и крест совсем уронила в кувшин. Только успела крышкой сосуд накрыть, а вода так и забурлила в кувшине, даже мамка в испуге проснулась.
— Ой, горюшко! Не протек ли кувшинец, не прохудился ли? — кричит. — Надо позвать кого!
— Молчи! — шепнула Фотинья — чудо это… Царевичу — милость посылается… Гляди!
Смотрят обе, а вода из-под крышки — пеной через край так и бьет… Словно кипит без огня…
Подняла крышку Фотинья, черпает пену, мажет царевича с молитвой, а сама ищет: как бы пальцами крестик свой незаметно захватить — вытащить, чтобы кому не попал, улик бы не осталось… Но того и след простыл: словно соль, растаял крест в чудесной воде…
Царицу позвали — и она видела, как без огня вода кипит, пенится… Тоже стала царевича мыть этой пеной и, шепча молитвы, твердила:
— Пошли, Боже, счастья и силы царской дитяти моему!
Немало поразило такое чудо Ивана. Щедрые вклады послал в Никитину пустынь, щедро и Фотинью одарил… А когда чудо еще дважды повторилось, богата стала совсем боярыня; прочно обстроилась милостью царской обитель в Переяславле, куда сам Иван приехал благодарить за чудо, водою монастырской явленное.
За исключением таких крупных событий — тихо тянется жизнь в теремах царицы с царскими детками.
Иван приходит — и начинает порой толковать о событиях в царстве, о планах своих. Отрывисто, смело звучит его речь. Чего он не доскажет ясно — угадает царица.
— Порадую тебя, Настя! Долго-долго не будешь Одашева видеть, — сказал он ей как-то.
Вспыхнуло от радости лицо у царицы, но она сдержалась и тихо ответила:
— Что же, государь, я для тебя толковала порой… Не прямой он слуга… Дальше — лучше его…
— Вот, вот… В Ливоны сплавил я его… Позвал к себе и ласково так говорю: «Алеша! Мне бы самому ехать надо… Да как царство оставить? Хошь какой я ни есть, — все же чин на мне царский. Замени уж меня, поезжай в Ливоны. По Ших-Алее царе первым там станешь». Много еще сулил ему разного… Ну, он и поддался. И других из ихней шайки туды же сплавил я. Выживут — ладно. А и убьют — не беда… А к ним — Данилку я нашего, брата твово придал да черкешина, Саина-царевича… Милягу мово, друга первого… Верные те люди, все мне передадут, если станут что супротивное лифляндские наши воеводы затевать… Поняла? И нет здесь Адашева, нет Курбского… Курлятева нет же… И не обидел я никого… По следам протопопа — так и сплавил всех.
Иван невольно вспомнил о Сильвестре. Вот уж около году удалился Сильвестр в Кирилловский монастырь, на покой. Гордый, всевластный временщик не мог не заметить, что потихоньку, полегоньку — но уходит власть от него, и навсегда. Все люди: и попы, и светские, раньше им на места поставленные, постепенно вытесняемы были новыми людьми, ставленниками Захарьиных, Макария, самого царя… К пустякам придерутся, жалобу поймают пустую, раздуют ее — и сместят человека, если он был сторонник Сильвестровой и Адашевской дружины.
А раньше, — что бы ни натворил ставленник этой партии, — разве смел им даже сам царь слово сказать?
Владимир Андреевич, князь Старицкий, тот раньше понял, что с неизбежным надо примириться. Двое сыновей родились у царя… Далек стал от самого Владимира трон московский — и нерешительный удельный князь опять постарался войти в дружбу с братом-царем… Иван словно и ждал того… Радостно пошел навстречу Владимиру. Дружба завелась лучше прежнего. Искренно, нет ли? — кому какое дело. Сокрыта душа Ивана от всех людей… И, лишенные знамени, понемногу не только распались ряды единомышленников — бояр и князей, бунтовавших так грозно перед спальней больного царя шесть лет назад, но даже грызться стали они между собой, поддаваясь ловким проискам, наветам Захарьиных и мягкому влиянию самого царя, умеющего стравливать врагов своих или тех, кого он считал врагами.
— Дал бы тебе эту вотчину, — говорил он порою сильному просителю-вельможе, стороннику Адашева, другу старых порядков, когда царь плясал по воле бояр, — дал бы тебе, да лих шептал мне Шуйский речи негожие: будто ты на Литву бежать собираешься, нас врагам предать готов…
Возмущенный боярин начинал изливать все, что знал про Шуйского. Этому тоже немедленно сообщалось о поклепах, возводимых на него прежним соумышленником, адашевцем… Ну а что дальше было, само собой ясно: друзья становились смертельными врагами, а царь улыбался своей новой, кривой усмешкой, причем и губ не раскрывал. Словно позабыл он смех свой веселый, прежний, громкий и раскатистый…
Только царица и слышала порой тот веселый, заразительный смех, когда царь сообщал ей об удачах своих.
— Слышь, Настя, а немцев побили мы снова же… Как для меня адашевцы, вороги мои стараются! Спасибо старцу Вассьяну за совет!
И расхохочется… Лицо веселое станет, словно помолодеет оно. Тридцать лет нет царю, а выглядит он обыкновенно намного старше… И вечно злой блеск у него в глазах, даже когда смеется он или ласково с нужными людьми говорит, а сам скользит глазами мимо, мимо… Только на миг порой уставится прямо в глаза глазами — и прожжет испытующим, недоверчивым взором своего собеседника.
Да, изменился царь…
И только лаская детей и жену, становится он на прежнего, живого да веселого Ивана похож.
— Слышь, — говорит он царице, — слышь, Настасья! Своих крамольников поусмирю, с Ливонами покончу и за Крым примусь. Приспеет и ему время… Все боле да шире к Летню, к Югу подвигаются грани царства Московского… Не миновать нам драчи с крымцами… Лишь бы Литва на мир пошла… Тышкевич, когда был от Литвы у нас в последний раз, — за малым дело стало…
— Ваня, голубчик, да не довольно ли? Сколько ты земель набрал? Отдохни… Со мной, с детками поживи! — нерешительно отозвалась царица. — Вон, почитай, и не видим мы тебя… Сам — на войну, в Ливоны ходил… И что перемаялась я тогда, Бог видит! Надо ли больше? Вон и отец, и дед твой столько не воевывали… Прославил ты имя свое царское — и будет…
— Будет? Ну нет! Мало, как отцы да деды мои жили! Помене дано было им Господом, поменей и спросится… У меня вон ныне один удел — Вятский, Беломорский ли — боле всей Руси, которою дед володел… Так и стол мой царский я должен инако держать… Не по-старому! Дома не сидеть мне! Особливо как замирю здесь недругов, задушу крамолу… То-то волю дам себе! Слышь, Настя, не мимо молвится: что плохо лежит — к Москве бежит… Ливоны — дармовой кусок. Кто владыка у них? Князь — рыцарь, майстер по-ихнему, да арцибискуп — поп. Нам ли ею не завладеть?! И Крым — не силен, только боек, особливо без подмоги салтана турского. Сарайчик-то[10] крымский Казани и Астрахани не грознее: а те — наши… И ему тоже будет… Вот… Польша, Литва? Иное дело! Большие куски, не проглотнуть сразу! Рада ихняя и земщина вся, ничего, что спорят промеж собой; а не укусишь их. Пьяны, да не без разума… Шатаются, да не пали. Ну да авось! Бог один знает, что мне Он на душу кладет, какие думы посылает рабу своему… А придется на Литве подраться, так туды воевод уж не пошлешь. Свое царское величество трудить надобно будет. Да это еще далеко впереди. Говорю: с домашними крысами прежде поуправиться приходится.
Работал хозяин земли русской, но и «крысы», как он их звал, не легко давались в обиду…
Старый, дружинный, удельный строй, уместный раньше, вступил в последнюю, смертельную борьбу с новым державным укладом земли русской, где грани раздвинулись, где усложнились отношения извне и в самой земле, так что понадобилась могучая единичная воля, ведущая, под всеми парусами, вперед всенародную ладью. Не годны стали теперь те сотни поводырей, которые бечевой тянули раньше широкую, неуклюжую барку по мелкому перекату речному, у самых истоков русской государственной жизни. Все ширясь да ширясь, могучий поток этой жизни разлился потом на полмира почти!