— Батько!
— Да что, батько? Вестимо, коли поп, так и батька… И то мне сказывали: скоморошества какие-то намедни затевались в терему у царицы. Гляди… Вспомни пожоги огненной дни и ночи страшные… Вспомни горы Воробьевские, где свел нас Господь!..
Побледнел Иван, выпрямился, как струна, кулаки сжал так, что ногти в тело вошли! Но звука не издал, слова не сказал, — задумался только.
Видя смущение и перемену в царе, Сильвестр еще смелее стал. Подумал, что устрашился Иван при воспоминании о пожаре…
И твердо, но спокойнее заговорил протопоп:
— Так вот, окромя Песноши да Белоозера — всюду поезжай, даю тебе мое пастырское на то благословение…
— Благодарствуй, благодарствуй! — совладав с приливом ярости, вызванным наглостью Сильвестра, произнес напряженным, рвущимся голосом Иван, весь охваченный мыслью, как бы побольнее унизить и отомстить за все этому старику…
— Ну вот, опомнился!.. И ладно. И я не стану долго журить… Заживем в ладу, по-старому, тебе на славу, земле на пользу! — примирительно заговорил протопоп, приняв за наличную монету саркастическую благодарность Ивана. — А то знаешь, чадо, как было думал я: не послушаешь ты совета моего спасительного — и Уйду я, отрекусь от тебя, и отречется со мной благодать Божия от твоего трона…
— Ой, не пужай, отче!.. Уж не делай ты этого! — все тем же загадочным, нервным голосом отозвался царь.
— Да уж не сделаю… Не сделаю… Послужу тебе и царству, пока силы слабые не изменили… Ну, буди здрав… А если тебе что шептуны нанесли про меня, — не верь!.. Я у престола служу церковного… Не покривлю душой… Всякая моя дума — тебе и царству на пользу…
— Ну, вестимо… Как же иначе… И людей вы с Адашевым всюду таких же благочестивых, богобоязных посадили мне…
— Верно, верно… Сам понимаешь… Ну, Бог тебя храни… Прощевай, чадо мое милое… Царь боголюбивый… Знал я, что это все пустое… Наветы ворогов наших…
— Пустое, пустое, батько… А кого ты это «нашими» величаешь?… Адашева, что ли?…
— Его, вестимо. И много иных, благочестивых бояр и воевод, а не ласкателей и наушников, как иные-прочие… Уж покарает их Господь, помяни ты мое слово вещее…
— Не забуду, не забуду, отче… А ты — не серчай… Не уходи еще сам, подожди, поколь погоню тебя!..
— Как погонишь? — насторожившись, спросил Сильвестр…
— Нет, что я?! Пока не поклонюсь тебе за все твои заботы, советы да молитвы горячие, по коим посылаются мне от Бога милости великие…
— Так верно… И еще пошлются, коли покорен будешь мне по-прежнему!.. — довольный неожиданным поворотом беседы, сказал Сильвестр. — А яуж, так и быть, не пожалею кости старые: поеду с тобой по монастырям…
— Поезжай, поезжай, отче… Помолись… Оно нелишнее николи.
— О-ох, не лишнее! Все мы во грехах тонем… И лучшие, как и буи, шататели подорожные… Ну, здрав буди еще раз… Пойду я… Служба скоро у меня…
И, уверенный в легко одержанной новой победе над душой Ивана, спокойно удалился Сильвестр.
Но как бы он задрожал и растерялся, если бы хоть на миг единый мог заглянуть в грудь тому, кто так спокойно простился с ним сейчас и до двери проводил протопопа как духовника и наставника своего!
* * *
Выступил из Москвы длинный поезд царский, на версту растянулся, если не на две. Царица — в колымаге с царевичем и двумя боярынями ближними.
Иван — верхом, окруженный блестящей свитой. И Владимир тут же, и Мстиславский-князь. Он до Троицы проводит царя, а там и назад повернет. Адашев едет со всеми… Курбский Андрей недавно вернувшийся из Свияги, князья, воеводы, которые помоложе, все на конях провожают царя. И азиатские царевичи тут из Думы царской, из приказа ратного…
Владимиру указано из Троицкого Посада к себе, в новый удел ехать, в Кострому… Все прежние земли у князя отняты, чтобы оторвать его от прежних слуг и подвластных людей, отнять возможность прежние ковы ковать. Но Владимир, дав клятву в верности, твердо решил держать ее и беспрекословно исполняет, чего ни требует от него Иван.
В блестящем одеянии, увешанный дорогим восточным оружием, едет во главе царской охраны — новый любимец Ивана, Саин Бекбулатович, царевич астраханский…
Царь, подкупленный горячим обожанием азиата, одарил щедро и приблизил к себе Саина, помня важную услугу его в роковой день присяги боярской. И не сводит красивых глаз с Ивана новый его друг и телохранитель, искренно готовый себя отдать на растерзание, только бы оберечь царя.
К вечеру того же дня поезд достиг ворот Свято-Троицкой обители. Как водится, с крестами и хоругвями, со священным пением и иконами встретили царскую семью монахи с игуменом во главе.
Не отдыхая, только стряхнув с себя пыль, прошли все в храм, отстояли службу, приложились к мощам святителя и чудотворца Сергия, отужинали, а там и разошлись на покой по своим кельям.
Наутро ехать собрался было царь, так как далекий путь еще предстоял.
Но недавняя болезнь и слабость, поездка верхом и весенний, опьяняющий воздух дали себя знать, особенно после тяжелой сцены с Сильвестром, перенесенной перед самым отъездом.
Проснувшись, Иван почувствовал, что не может подняться с постели. Голова болит, все тело, особенно грудь, так ломит, что пошевельнуться нельзя; а ноги словно свинцом налитые…
— Ой, Господи, никак ты сызнова занедужил, Ванюша? — всполошилась утром царица, видя, как помутнел взгляд мужа, как он лежит, не шевелясь, хотя пора вставать, в церковь, к заутрене идти…
— Нет, ничего… Так просто, старые дрожжи во мне поднялися… Прежняя хворь, видно, след пооставила. Вели-ка прийти кому из спальников да отцу игумену… Повестить его надобно… Да Схарью ко мне… Пусть поглядит: что Бог сызнова послал?… Ступай… И не плачь, не тревожь себя. Правду говорю: не чую я куда для себя… Так все это, пустое… Позови же, а сама к Мите ступай…
Исполняя желание мужа, Анастасия призвала очередного ложничего, а сама перешла в соседнюю келью, где помещался царевич, полугодовалый ребенок, со своими двумя кормилками и боярыней-мамкой.
Чтобы не отнимать жены у Ивана и по слабости здоровья царицы, ее уговорили не самой кормить сына, а после четырех месяцев передать кормилкам.
Иван, как оказалось, не ошибся на свой счет: ничего серьезного не заключалось в нездоровье, а все сводилось к общей слабости могучего, но расшатанного горячкой организма.
— Отдохнуть надо денек-другой, а там и снова в путь! — в один голос решили и лекарь царский, и настоятель обители, как большинство старых монахов, сведущий во врачеванье.
И все ушли, желая дать покой и полный отдых царю.
На второй уже день Иван оправился и назавтра решил дальше двинуться.
В то же утро он отправился в собор, к торжественной службе. Отошла обедня, во время которой совершилось обычное моление о царском здравии. Стоявший на «царском месте», направо от входа, у стены, опираясь тяжело на высокий посох, теперь служивший не для символа только, медленно двинулся Иван навстречу игумну, шедшему к царю с просфорой, освященной за здравие государя.
— Бог милости послал, царь-государь! Вкушай во здравие сей хлеб освященный…
— Аминь! Благослови, владычный отче, игумне честной! — склонился под благословение царь.
Когда Иван выпрямился, приняв благословение, глаза его остановились на высоком, худощавом старце-монахе, который стоял позади настоятеля. Явно не русское, смуглое, несмотря на бескровную кожу, лицо, изможденное годами, душевными муками и монастырскими лишениями, поражало каждого своим властным, гордым видом. Темные глаза, усталые и от лет, и от долгой бессонной работы над книгами, все-таки горели умом и неукротимой волей.
Отдав низкий поклон царю, инок стоял и выжидал чего-то.
— А не позволишь ли, государь… Вот брат Максим… Челом бить желает тебе, волостелю, за все милости великие, ему явленные…
Инок снова ударил челом Ивану. Царь, хотя и не видел раньше монаха, сразу понял, что перед ним стоит Максим Грек, пресловутый толковник книг церковных и переводчик их на славянский язык.