Не всю челядь забрали с собою в Москву приезжие. И набирают из местных, из черни — и слуг, и погоняльщиков, и просто охрану, какая нужна зажиточному, родовитому боярину при выезде в люди. Матери, тетки и бабушки, и сами невесты то и знай в свободные часы ходят по церквам, по святыням московским. Служат молебны, щедрою рукой раздают милостыню в надежде, что Господь услышит мольбы, увидит щедрость жертвы и пошлет великую милость…
Заштатные, бесприходные попы, которые, бывало, целыми гурьбами толпились на крестце у Спасских (Фроловских) ворот — все при деле. Порой и не хватает их для желающих отслужить молебен или иную службу. В храмах, в часовнях, нередко пустующих обыкновенно, сейчас с утра до вечера кто-нибудь да есть…
Гул, песни, веселье стоном стоит, наполняя стены всех кружал и питейных домов Белокаменной. Там тоже избыток жизни. Свежая копейка каждый день попадает в руки мелкому люду и пропивается за кабацкою стойкой в разгульной, веселой компании. Скоморохи, гудошники, плясуны и бахари тоже благословляют затею царя: жену себе сыскать. Всем, от мала до велика, на пользу царское сватовство пошло.
И Алексей и Матвеев хорошо видят и понимают, какой водоворот закипел кругом. Оба они, вместе со своими близкими, глубоко хранят великую тайну. Никто не должен знать, что выбор царя уже сделан, что все надежды будут обмануты…
Если бы это узнали, тогда и самому Алексею пришлось бы много неприятного вынести, а уж про Матвеева и говорить нечего.
Но сообщники осторожны, свято хранят тайну.
И все больше и больше наезжает нового люду с новыми надеждами и замыслами в старинный стольный град, в Москву державную.
Минула Святая неделя. Фомина настала. Ранняя, дружная весна приспела в том году.
К середине апреля свежая, светлая зелень кудрявилась на деревьях клейкими, трепетными листочками, вырезаясь на темных прогонах старых кремлевских стен, и со стороны Неглинки, и со стороны Москвы-реки обрамленных садами и полянками.
В небольшой келье Чудовского монастыря у настоятеля у самого сидят в гостях стрелецкий стряпчий, московский «торговый человек» Иван Шихирев, и тетка его, монахиня Вознесенского девичьего монастыря старица Ираида, вся сморщенная, худая, с маленькими, слезливыми от лет глазками, с остреньким подбородком и носиком, напоминающим птичий.
Голосок у нее тоже тоненький, слабый. Слушаешь — не знаешь, человек ли говорит, сверчок ли запечный в тишине громко чирикает. Зубов нет у старушки. Плохо все выговаривает. А в голосе, когда-то звонком и приятном, так хорошо звучавшем на клиросе, еще сохранились кое-какие молодые звенящие нотки.
Кончив что-то говорить отцу настоятелю, она встала со скамьи, отвесила поясной поклон и снова уселась, перебирая тонкими пальчиками узлы на лестовке, лепеча бледными губами привычные молитвы.
— Велико дело вы просите… И ты, сестра во Христе… И ты, чадо мое духовное. Земляки мы… свояки… И просят за вас люди мне не чужие… А все же трудненько до дела дойти буде… Коли и совсем не сбудется оно. Верно, что и боярину Артемону немало помех все учинят, коли и вправду он свою приручную девицу Наталью Нарышкину в царицы тянет…
— Ох, тянет, — живо отозвался Шихирев, черноволосый, худощавый, похожий на старуху тетку, только покрупнее немного. — Тянет, отец-игумен, во как тянет: и руками и зубами, да опричь того — каблуком упирается… Слышь, ошшо первы смотры не кончены, а все знают, что Наташка и на вторы смотры прописана. Сам-де царь тако поволил… Кое не поволить, коли тихой он у нас? Из рук Артемошки и глядит… Ведун, чародей Артемошка той, лиходей царский. Кому оно не ведомо… И давно пора…
— Ну, што кому пора — помалкивай лучче, парень. И у стен уши бывают. Придется за пустые, облыжные речи, гляди, и в сыскной избе ответ держать, — с дружеским упреком предостерег горячего Ивана рассудительный монах. — Там, што буде, единому Богу то ведомо… А все же, мыслю, и Артемоновой Наталье в царицах не бывать. Так тебе говорю, по душам. Вот почему и попытаюсь… Перекину словечко кой с кем… Допустят вашу девку на показанье к болярину Богдану Матвеевичу, к Хитрому… А, тамо, Бог подаст, и на смотры на царские, на первые… Може, и на вторые проведем, когда царь к девкам поприглядится с тычка; станет и поближе приглядывать. Как звать девку-то?
— Овдотья, Ивановна по отцу, Беляева. Родной сестры моей сиротиночка. Подсобишь сироте, ни она, ни мы, по гроб не забудем… Уж пусть и свету нам не видать, коли не клобук святительский буде на голове на твоей, на благодатной, отче-игумне…
— Но, но… Не мели зря. Есть у нас владыко — и подай ему, Господь, многая лета. Не зовет мя суета мирская. Своим сыт… И другим ошшо ошметков хватит. По душе сироте помочь хочу…
— Помоги, помоги, отче-игумне, брате сладчайший во Христе, — снова зачирикала старица Ираида, чутко ловящая каждое слово беседы. — Вон и сам владыко-патриарх нам подсобит…
— Попытка — не пытка, спрос не беда. Опробуем. Потолкуем с милостивцами. Да, слышь, что ошшо скажу, сыне. Есть два дохтура царских: Гутменч один да Стефан Гадин, он же иначе зовется Данилко Жид. Верит им государь. Они двое для нево и невест доглядают: пускать ли их на смотры на царские?.. Здоровы ль телесами и всячески девицы навезенные… Им тоже от меня словцо буде сказано. А ты, парень, слышь, сам не дремли: повидай их, посули чево-ничево… Челом ударь…
— Жидовину… И што ты, отче…
— Пустое. Он хрещеный теперя. А не Данилке Гадину, так Гутменчу. Што мога — поднеси. Вдвое посули. Они, нехристи, все на рублевики на наши жадны… Прости, Господи! Хоша, и то сказать, наши московские — тоже охулки на руку не кладут…
— Не кладут, ох, не кладут, отче! Ошшо ничего не видя, и наследье Овдотьюшки, и свою усадьбу закабалил… Што поделаешь?! Да уж так и буде. Повидаю энтого Гадину. Постараюсь для племяной, для сиротки, доброго дела ради…
— Бог на помочь! А теперя… чу, никак и к обедням ударили. Идите во храм, помолитесь. И мне пора, слышь…
И с благословением игумен отпустил своих гостей.
Долго тянется обедня монастырская. Солнце совсем высоко стояло, когда Шихирев, усадя в колымагу тетку, остался на паперти монастырского Чудовского храма, чтобы потолковать со старым своим знакомцем, рейтаром из вологжан, много лет тому назад проживавшим у них на Кашире.
Высокий рыхлый старик, одетый в одежду полунемецкого покроя, выглядел важно, говорил сиплым, грубым голосом, часто покусывая концы седых усов, по-казацки свисающих над губами. Веселая, добродушная насмешка постоянно играла в прищуренных, окаймленных старческими складками глазах отставного рейтара.
— Давно ли Бог на Москву занес? — спросил после первого обмена приветствиями отставной служака. — Как дела?
— На Москве я давно… А дела… Гм… Дельце одно у меня есть. У-ух, какое потаенное… Тута и говорить не мочно. А ты, приятель-куманек, Лександра Лександрыч, как здесь побывшился? Али сюды перевели? У кого в полку? Сказывай.
— Кое в полку — на полку сунули. На покой послали, за старостью, слышь. Никчемен стал. Я-то! Слышь… Помнишь ли?.. Был ли хто удалей меня?! Да вот ныне, знать, лучче нашлися…
Рейтар даже побледнел. Глаза затуманились.
— Ну, ну, не горюй, старина. Авось, и на твою долю край солнышка сыщется. Мы, вот, тута, — понижая голос, продолжал Шихирев, оглядываясь по сторонам, — мы с теткой одно дельце вершим. Слышь, не зря в самый Светлый Праздник во Христов угол родной она кинула, на Москву затесалася… Слыхал, чать: смотры у царя…
— Те-те-те… А мне и невдомек! Племянница у тея, слыхать было, дюже пригожа… Н-да… Так вон с каким товарцем ты…
И рейтар попытался было присвистнуть молодецки по старой памяти, но ослабелые губы издали только забавный протяжный шип.
— А ты во дупло свистни. Экой греховодник… Все своих свычаев не кинула. Товар… У ково товару не найдется такова? Да продавать ево больно не с руки. Сноровка велика надобна…
— Ты присноровился? — с незаметной насмешкой спросил старик.
— А то нет… Так присноровился… Да вот, слышь… Идем… Я на конь сяду, шажком поплетусь. Иди вместях. Потолкуем. Тута людно, опасно…