Выслушав Софью, молча поднялся Голицын, тряхнул головой и почтительно поклонился царевне:
— Не обессудь, государыня, Софья Алексеевна… А не пора ли нам и оставить байки те, сказки ребяческие? За дело, поди, пора приниматца. Там, пускай грибоедовцы как хотят. А мы и в иных полках потолкуем… К Ивану Михайлычу нынче же побываю… Наших всех созовем… Ковать надо полосу, пока не остыла. Да покрепче хватим молотом… Пусть дробитца, што дряблое… А крепкое — крепше станет.
И такое, слышь, читывал я… У латинян пишут еще: fortes fortuna juvat. A по-словенски, по-нашему: отваге Фортуна служит. Так отваги хватит у нас. Бог бы счастья послал… Как все покончим, в те поры и попомню я тебе, царевна, все печальные речи твои. Небось, сама посмеешься над ними. Челом тебе бью, государыня-царевна, Софья свет Алексеевна.
Сказал и быстро вышел.
«В обиду принял. Ничево… Шпору дать коню — шибче поскачет», — подумала царевна.
Подошла к окну и стала смотреть на Кремлевскую площадь, на соборы, на высокие покатые крыши дворцовых строений, на дальние улицы и переулки, какие были видны из теремного окна.
«Велика Москва. Велик весь край, царство русское. И вот она, слабая девушка, держит, хоть и потаенно, всю судьбу этого города, этого царства в своих руках».
Потаенно — пока… Но что-то говорит ей, что и открыто, при звоне всех колоколов выступит она, царевна Софья, перед народом, перед лицом всей земли… И земля признает ее повелительницей, как некогда в Византии — Пульхерию, как Елизавету Английскую… Народ явно поклонится ей, и, не таясь, она будет держать бразды правления, всю судьбу царства в своих девических руках.
«Будет ли так? — вдруг шевельнулось сомнение в душе царевны. — Да, будет! Верю, што будет. А по вере и дается… По вере и сбудется оно».
Вслух почти повторяет гордая, властолюбивая девушка одно заветное слово:
— Будет… будет…
А сумерки все гуще и гуще ложатся на затихающий город, на кремлевские соборы, на дворцовые и теремные сады, где ветви деревьев, опушенные светло-зелеными почками, тихо шелестят и колышутся под налетами ветерка.
В ночь на 16 апреля, через силу перемогая себя, вышел Федор к пасхальной заутрени в Успенский собор. Но, стоя на царском месте, он тяжело налегал на руки Апраксиных и Одоевского с Милославским, которые поочередно поддерживали царя.
Бледнее смерти был он и потом, принимая поздравления патриарха, духовенства и бояр.
Порою невнятный стон слетал с его посинелых, пересохших губ. Жадно проглотил он глоток вина с водой из кубка, поданного догадливым Языковым.
Кое-как был докончен торжественный обряд, чтобы не смутить тысячи молящихся во храме, которые ловили каждое движение царя.
И из храма, внутренними переходами, почти на руках донесли Федора до его опочивальни, раздели и уложили в жару, почти в беспамятстве.
Врачи, Софья, царица Марфа и ближние бояре всю ночь попеременно стерегли больного, который то впадал в забытье, то начинал метаться, стонать и хриплым голосом бормотать невнятные слова.
Печально встречен был Светой Праздник Возрожденья в царской семье. Заливались перезвоном пасхальным колокола, горели смоляные бочки на площадях и на улицах. Ликовало от мала до велика все население Москвы. То и дело всюду слышались радостные слова:
— Христос воскресе!.. Воистину воскресе!..
И даже недруги, встречаясь, на этот миг позабывали вражду, обменивались троекратным братским поцелуем.
А там, в кремлевских покоях, где так торжественно и пышно встречали всегда пасхальный рассвет, где милости и дары в Великую ночь лились рекой, — теперь было тихо, печально.
Только на черных дворах, у конюшен, в жильях дворцовой челяди горели огни, звучали струны домры и балалаек, откликалось эхо топоту пляски, громким песням и смеху…
Здесь еще не знали, как плохо царю. Здесь пока не реял своим черным крылом призрак смерти, низко-низко пролетающий в этот миг над кровлею кремлевского дворца.
Всю ночь до утра светился огонь и в покоях Натальи.
Придя от заутрени, она послала людей на половину Федора с приказанием разузнать, что с царем.
Печальные вести приносили со всех сторон к Наталье. Отпустив всех, стала она молиться. Потом сидела в кресле и думала о чем-то… И снова молилась, и так — до самого утра.
Кто знает: чего просила у Бога, о чем так упорно думала царица?
Постепенно стихала, замирала на улицах и площадях необычно шумная ночная жизнь, разошлась по своим углам толпа, встретив любимый, Великий Праздник.
Только в стрелецких людных слободах, в пяти-шести гнездах, какими широко раскинулись вокруг Кремля поселки стрельцов, кипело буйное веселье, не умолкая.
Ночная оргия перешла в буйное утреннее бесчинство. Кружали и кабаки так и не запирали своих дверей. У стрелецких сборных изб, осененных высокими деревянными вышками, каланчами, толпились стрельцы со своими женами, такими же нетрезвыми и буйными зачастую, как их мужья.
Больше всего стрелецких полков, до восьми, проживало одним ядром в Замоскворечье, на юг от Кремля.
Целые посады, потом ставшие улицами, были застроены жилищами стрельцов.
Большие богатые храмы высились тут, построенные на пожертвования разгульных, но набожных и щедрых ратников-купцов.
Вешняки, Калужская площадь у самых ворот и вся нынешняя Калужская улица были сплошь заселены стрельцами.
В Земляном городе, у Пимена, что в Воротах, у св. Сергия в Пушкарях, у Троицы, где поднялась потом Сухарева башня, в память верного Петру Сухаревского полка, наконец, у св. Николая в Воробине и за Яузой, на Чигасах — везде раскинулись стрелецкие слободы. Из Чигиринского похода двадцать две тысячи человек вернулось на Москву.
А теперь всего девятнадцать полков считалось стрелецкого войска в Москве, то есть пятнадцать тысяч мушкетов. В каждом полку находилось от восьмисот до тысячи строевых. А сто тридцать лет назад, к концу царствования Грозного, их насчитывалось меньше двух тысяч воинов.
В разных областных городах: в Астрахани, в Казани, в Курске и Владимире, в Галиче, в Белеве и других были свои стрельцы, но главную роль играло московское войско.
Всякую службу служили государям стрельцы.
Пока не явилось на Руси иностранцев, которых особенно много выписал Алексей; пока не было рейтар и пеших солдат, набранных Михаилом и сыном его, Тишайшим-царем, стрельцы отважно и стойко дрались и дома, и в чужих пределах, куда приходилось идти за царскими знаменами.
Но постепенно выправка и отвага их пропадала. Больше была им по душе домашняя, городовая служба, охрана царских выходов, прислуживанье послам иноземным, сторожка на площадях, у рогаток, при городских воротах и у проезжих застав, где, кроме вороватых лихих людишек, не было других врагов, а выгоды набегало немало.
Еще больше распустилось это войско, когда, пользуясь заслуженными раньше вольностями и льготой стрелецкой, те, кто посмышленее из них, принялись за торговое дело, втягивая понемногу и остальных товарищей в свои интересы и купецкие дела. Покупая большие, богатые лавки в гостиных рядах, стрельцы умело наживались сами и давали наживаться товарищам.
Привольная, безбедная жизнь, отсутствие постоянных учений, как это было принято в пехотных солдатских и иноземных полках, дружное, стойкое единение — все это создало особые нравы у московских стрельцов.
Чванные, наряженные как напоказ, незнакомые с новой боевой наукой, отвыкшие от железной дисциплины, обычной в регулярном войске, стрельцы являли из себя нечто среднее между преторианцами древнего мира и наемными воинами, наводнившими Европу, особенно после Тридцатилетней войны.
И раньше было трудно полковникам, пятисотенным и пятидесятникам стрелецким справляться со своими подчиненными. А тут, после бунта Стеньки Разина, в 1672 году были свезены в Москву и причислены к городовым стрельцам все самые опасные бездельники и шатуны из астраханского войска.
Расчет на то, что московские, более спокойные, товарищи хорошо повлияют на астраханцев, не оправдался. Напротив, астраханцы быстро заразили своим вольнолюбием и бунтарством сдержанные до тех пор стрелецкие полки.