Сам же он словно воспрянул духом. Был весел, шутил с родными, осушил два-три кубка с вином, чего обыкновенно не делал никогда.
И два ярких розовых пятна под конец пира выступили на исхудалом лице младожена-царя, еще больше оттеняя худобу и прозрачность этих щек.
Еще не окончился пир, когда новобрачных отвели на покой, так как болезненный Федор был не привычен долго сидеть по вечерам.
Чужие тоже, посидев еще немного, откланялись и разошлись.
За столом остались только свои: тетки и сестры царя, Иван Милославский с дочерью и с женой, Анна Хитрово, двое Апраксиных, а в углу, на кресле дремала почтенная старуха Анна Ивановна, выкормившая Федора… Так и осталась она потом во дворце, не то приживалкой, не то на положении дальней родни.
Около полуночи, когда собирались уже расходиться на покой, громкий, протяжный крик донесся из опочивальни царя.
Все вздрогнули, кинулись на крик.
Навстречу им показался испуганный, бледный Федор Матвеич Апраксин, дежуривший в покое рядом с опочивальней царской.
— Лекаря, скорее! Отходит государь… — только и мог он крикнуть, а сам снова кинулся назад.
После мгновенного оцепенения все поспешили туда же, в опочивальню. Только второй Апраксин, Андрей Матвеич, бросился за лекарем, который дежурил тут же, неподалеку, ради постоянных недомоганий царя.
В опочивальне было мало свету. Пока из соседних покоев принесли огня, пока здесь зажгли все канделябры и свечи — можно было только разглядеть царя, который без движения лежал на самом краю постели.
Юная царица, обезумев от ужаса, соскочив с пуховиков, забилась в угол, с распущенными чудными волосами, совсем неодетая, и только инстинктивно куталась в парчовое покрывало, наброшенное ею на плечи при появлении людей.
— Водицы бы, скорее, — первая распорядилась Анна Хитрово. — Не помер он… Так это. Обмер малость… Ивановна, давай-ка уложим ево повыше, — обратилась она к старухе кормилице.
И обе бережно приподняли голову Федору, уложили его повыше, поудобнее, отерли липкий, холодный пот со лба, легкую кровавую пену, выступившую на устах.
Прибежал фон Гаден и второй лекарь, Костериус.
— Зачем так тревожить и государя и себя? И разве нужно так боятца? Это же теперь бывает с государем. От сердечной тоски — обмирание. Может, вина пил государь али настойки какой? Ему не надо… И покой теперь надо ево царскому величеству… Наутро все пройдет…
Так успокоил лекарь родных, обступивших ложе больного. А сам стал приводить в чувство Марфу Матвеевну, которая вся трепетала и билась теперь от неудержимых рыданий и рвала с себя сарафан, заботливо накинутый на царицу рукой боярынь.
Софья глядела вокруг, слушала, что говорит врач. Но в глазах ее так и застыл один вопрос, одна мучительная мысль: «Конец скоро. Что ждет теперь ее, весь род Милославских, все русское царство, над которым словно навис какой-то мрак, насылаемый злым, прихотливым роком?..»
Несколько дней еще плохо чувствовали себя оба: и царь и царица.
Потом Федор поправился. А Марфа Матвеевна и вовсе порозовела, как раньше до свадьбы была.
Только часто выходила она из своей опочивальни с усталыми, как будто заплаканными глазами. Словно потемнела такая ясная прежде их глубокая синева.
И, безучастная ко всему, что творилось кругом, только в одном проявляла всю душу свою Марфа: в желании облегчить участь всех несчастных, о ком только могла услышать или узнать от окружающих.
Кроме обычной милостыни, которую раздает новобрачная царица, Марфа Матвеевна щедро одарила главнейшие обители московские и другие, чем-либо прославленные в молве народной. Добилась освобождения заключенных за провинности и за долги в казну государя, хлопотала за опальных.
Когда Наталья, узнав об этом, явилась к молодой царице, рассказала ей о невинности сосланного Артамона Матвеева, Марфа упросила царя. И боярину, недавно переведенному из Пустозерска в Мезень, Федор позволил поселиться в городе Лухе, лежащем в четырехстах верстах от Москвы, вернул ему разоренный, опустелый дом в столице, а взамен отнятых пожитков и вотчин пожаловал дворцовое вело Ландех с деревнями и угодьями, всего в семьсот дворов.
Как только Языков доложил Наталье о такой милости Федора и добавил, что, главным образом, упросила государя молодая царица, Наталья сейчас же позвала Царевича.
— Пойдем поскорее, Петруша, надо царицу Марфу Матвеевну навестить, челом ей ударить. Слышь, выручила она дедушку Артемона. Он к нам скоро с Мезени повернет. В Лухе житье ему указано. Увидишь его. Не забыл, чай.
— Где забыть, матушка. И Андрюша с дедушкой же? Правда? Я в Москву возьму его, в генералы сразу поставлю в своем полку. Я помню: он храбрый… Чай, велик ноне стал…
— Должно, што не мал… Вон ты у меня как вытянулся… А еще и десяти годков тебе нету. Андрюшеньке же нашему, гляди, семнадесять пошло… Сравнишь ли? Да не болтай зря. Принарядися ступай. Ишь, какой растрепа ты у меня…
Взгляд матери с любовью и гордостью остановился на Петре, который еще больше подрос и выровнялся за последние два года.
Тряхнув кудрявыми волосами, обняв с налету мать, царевич звонко поцеловал ее и выбежал из покоя.
Пошла и Наталья одеться понарядней, чтобы в пристойном виде явиться к молодой царице.
Марфу Матвеевну нежданные гости застали в большом просторном покое, в передних теплых сенях царского терема.
Скучно ей стало со старыми чопорными боярынями, и, окруженная молодыми боярышнями, сенными девушками, по прозвищу «игрицами», Марфа вышла в эти сени, где в ненастную и холодную пору тешились разными играми и водили хороводы царевны. Дурки, карлицы и потешные девки, наследие покойной царицы Аграфены, высыпали сюда же, но держались поодаль, ожидая приказаний государыни.
Уселась царица на обитую бархатом скамью, на качели, устроенные тут же, среди покоев, и приказала раскачивать себя и песни петь разные — протяжные, подблюдные, и простые, народные, то заунывные, то веселые, подмывающие.
Порою сама царица подхватывала знакомый напев и негромко подпевала ему. И, против воли, самые веселые песни вызывали слезы у нее на ясных, почти детских глазах.
Увидя Наталью с Петром, Марфа Матвеевна поспешила им радостно навстречу.
— Вот гости дорогие… Милости прошу в покои… Не взыщите, што не в уборе уж я… Так вот, с сенными позабавитца надумала… Пожалуй, государыня-матушка…
— И, государыня-царица, доченька моя богоданная, свет ты мой сердешный… Не труди себя… Сиди, как сидела. Забавляйся. А я вот тута присяду, погляжу, на тебя порадуюсь… Уж давно я не слыхивала голосу веселого у нас в верху, не видала лица благого, радостного. Дай на тебя полюбуюсь… Ишь, ты ровно маков цвет цветешь. Храни тебя, Господь, на многие годы… Я и ненадолго, слышь… Челом тебе добить пришла. Спасибо сказать великое, што выручила душу безвинную, боярина Артамона Сергеича. Зачтется тебе, верь, царица-доченька, радость ты моя!
Застыдилась по-детски Марфа от слов и похвал свекрови. Бросилась целовать ее, спрятала голову на груди Натальи и тихо повторяет:
— Молчи уж, матушка… Не надо… Што ж я… Не кланяйся. Мне стыдно…
— И в ноги поклонюсь вот при всех, душенька ты моя ангельская, зоренька ясная! И не за то, што родня он мне. Нет. Дело великое ты сделала. Безвинного страдальца ровно из гробу оживила, честь оберегла… Воздаст тебе Господь. Бей челом, Петруша, государыне-царице да к руке приложись.
Неловко, угловато ударил челом Петр и двинулся взять руку Марфы, чтобы поцеловать. Но та решительно отдернула руку:
— И не дам… Што-то, братец… Так целуй, коли хочешь. А то руку. Нешто ты не брат государю-свету, господину нашему… Так и мне же братцем доводишься.
И крепко, звонко расцеловала царица красивого юношу — своего деверя.
Совсем пунцовым стал от этой неожиданной ласки царевич и еще прелестнее показался всем.
— Ой, и я бы похристосовалась с царевичем, — вдруг громко заявила одна из бойких прислужниц молодой царицы, — да уж Светла Христова Воскресенья погожу. Оно не за горами…