Ложатся рано, рано встают на половине царицы. И так — круглый год.
Сейчас, заглянув к мачехе, Федор нашел ее за работой.
Когда он с почтительным поцелуем склонился к руке Натальи, она губами коснулась его лба и сейчас же заботливо, с искренней тревогой спросила:
— Што это ты, государь? Што с тобой, Федорушко? Али нездоровится? Головушка, ишь какая, горяча больно? Слышно, выезжал ноне. Не прознобил ли свое царское здоровье?
— И нет, государыня-матушка. Теплынь, благодать, слышь, настала. Ровно бы и весна близко. Так, с воздуху, должно. Сидишь все в стенах в четырех и стынешь. А как поездишь да походишь — и согреешься. Благодарствуй, родимая. Ну, ты как, Петруша?
И он обратился к брату, который при появлении Федора так и бросился навстречу, прижался сбоку к царю и ждет, когда на него обратят внимание.
Помня наставления мамок и матери, мальчик прежде всего поцеловал руку старшему брату, который ответил ему теплым поцелуем в голову.
— Благодарствуй, государь-братец. Живы твоей милостью. Как ты, государь-братец, в здоровьи своем?
И при этом обязательном вопросе царевич отвесил установленный поклон.
— Да уж ладно. Вижу: научен ты всему, как след. Иди сюды. Садись. Послушай, што скажу вам с матушкой. Занятно больно…
Усевшись у окна против мачехи, он дал знак садиться нескольким ближним боярам царицы — Ивану Нарышкину, Тихону Стрешневу и тем, с которыми он пришел: Языкову, Федору Соковнину, дядьке своему Куракину, дядьке царевича, князю Прозоровскому, который поспешно явился сюда на поклон царю; боярыням Натальи, находившимся в покое при появлении царя. Сейчас они стояли, не зная: прикажут им остаться или уходить?
Петр сел на небольшую скамеечку у ног матери, отодвинувшей в сторону пяльцы с вышиваньем, чтобы они не мешали царю.
Своими живыми, блестящими глазами царевич так и перебегает по лицам всех, сидящих кругом, словно его занимают не только их речи, а и то, что творится у каждого в уме.
По врожденному чувству пытливости, по неясному еще чутью — мальчик не удовлетворялся внешними проявлениями людей. Он видел не раз, как мать, отирая слезы, с улыбкой и лаской принимала лиц, которых надо видеть, и говорила с ними так, как будто не у нее сейчас побледнелое лицо было искажено тоской и мукой. Зачастую невольно коробили ребенка льстивые, притворные ласки, которые расточали царевичу боярыни и бояре в то самое время, когда глаза их загорались искрами ненависти…
Еще при жизни отца трехлетний Петр подмечал, что не всегда люди чувствуют то, о чем говорят. А какое-то врожденное сознание подсказывало ему, что это очень дурно. За последний же год и по рассказам окружающих, не считающих важным стесняться при ребенке, и на собственном опыте царевич узнал, как редко в людских отношениях все бывает правдиво и хорошо. Еще не умея разобраться в этих наблюдениях и выводах, мальчик был очень недоволен подобным явлением. Но он ни с кем не делился своими наблюдениями… Они были для него чем-то вроде тайной и очень приятной забавы.
Когда новое лицо в первый раз приближалось к царевичу, у мальчика почему-то являлось желание: представить себе этого человека не в его пышном, дворцовом наряде, не с заученной, выработанной обычаем и этикетом речью на губах. Петр представлял себе нового знакомого в иной обстановке. Ему чудилось, как тот говорит и поступает у себя дома, по душе, а не для виду… Так ли добра эта старуха-боярыня, какой хочет казаться? Такой ли храбрый в бою этот князь, как он выглядит сейчас, с выпяченной грудью, с поднятой головой?.. А этот дьяк, пришедший с докладом и челобитной к матушке? Он теперь совсем приниженный, еле говорит, глаз не подымает кверху. Но отчего такая жесткая складка залегла у рта, отчего порою огоньками загораются его опущенные глаза, вот словно у лисы, которую недавно подарили на забаву царевичу? Всегда ли дьяк-челобитчик такой робкий, тихий и говорит так сладко, вкрадчиво?.. Нет, должно быть, не всегда…
Чутье редко обманывало мальчика, который уже с детства искал правды и прямоты в отношениях людских.
Находясь в самой кипени дворцовых хитросплетений и интриг, царевич рано почуял сложный переплет, темную, причудливо-запутанную основу окружающей его жизни и, одаренный от природы, развивался особенно быстро, благодаря таким многосложным впечатлениям и влияниям среды.
Вот почему и сейчас царевич не только слушает, о чем толкуют кругом, но и вглядывается внимательно; как ведется беседа?
— А што ж ты один, Петруша, встречаешь меня? Иванушка где же? Здоров ли царевич?
И Федор обратился в сторону князя Прозоровского, дядьки Ивана-царевича.
— Спать завалился братец. Он с курами на нашест… Нешто ты не знаешь, государь-братец? — с лукавой улыбкой ответил Петр.
Прозоровский степенно доложил:
— В своем добром здоровьи царевич челом тебе бьет, государь. А уж не погневайся: почивает в сей час. Дохтура же приказывали не раз: больше бы спал царевич. Мы и волю в том даем царевичу.
— А Ваня и рад, — опять подхватил Петр. — Вот уж сонуля. Он и не спит — а ровно спячий… Так вот…
И мальчик, сощурив глаза, удлинив свою мордочку, стал удивительно похож на болезненного, подслеповатого, слабого умом и телом Ивана-царевича, которому уже шел одиннадцатый год.
Всех насмешила выходка, но царица, сейчас же осилив улыбку, строго заметила:
— Грех так, Петруша, брата на смех подымать да рожи строить. Хворый он, вот и слаб от той причины. Да он покорный, слушает и меня и всех старших. Не то што меньшой сынок мой… С этим и сладу нет. Гляди, милей было бы, коли бы и он спал поболе. Тогда и в покоях потише, и целее все… Никово-то не обижает Ваня, порой и от тебя стерпит, коли што… И выходит: смеется батог над кнутовищем, а сам и похуже.
Смущенный выговором, мальчик весь зарделся, зарылся лицом в колени той же матери, которая пожурила его, и, все-таки не унимаясь, проговорил:
— Он злой. Он карлицу Дуньку защипал… Кошку бил… А я ж не обижаю ево… Мне он люб же, братец Иванушка…
— Ну, вестимо, вестимо, — протягивая руку и гладя по шелковистым кудрям братишку, вмешался Федор. — Я знаю, ты добрый у нас… А смех — не грех… Сядь ровненько. Послухай, што сказывать стану. Где был я нынче, што видел.
Сразу выпрямился мальчик и с любопытством обратился рдеющим личиком к царю:
— В зверинце был, государь-братец. Зверья нового глядел… Али послы подносили што из чужой земли… Али…
— Да стой. Пожди. Скажу — и узнаешь. Зверье не зверье, а сходно с тем. Пареньков не похуже тебя видал полны покои. Только они не творят из лица подобия братнево на потеху. Не досаждают родительнице и всем иным присным. В науке дни проводят… Стихири всякие согласно поют.
И Федор рассказал о посещении школы Лихудов. Не успел докончить царь рассказа, как мальчик вскочил и выбежал из комнаты.
Одна из мамушек поспешила за ним.
— Экой… огонь-малый, — не то с удовольствием, не то с оттенком грусти заметил царь. И даже словно зависть затуманила его лицо.
Федор вспомнил свое детство. Он не был таким расслабленным, полуидиотом, как брат Иван, но все-таки почти до десяти лет больше сидел на руках у мамушек, почти никогда не бегал, не резвился, хворал часто, питался больше снадобьями из дворцового Аптекарского приказа, чем обычным царским столом… Вот почему легкая, невольная зависть омрачила душу юноши-царя. Он подумал, что и его дети, пожалуй, когда он женится, никогда не будут такими сильными, рослыми и бойкими, как этот мальчик, уже и теперь на голову превосходящий ростом всех сверстников.
Не успел Федор обменяться несколькими фразами с царицей, как мальчик появился снова, держа в ручонках несколько больших, довольно тяжелых томов.
Мамушка шла за ним, тоже нагруженная книгами.
— Я тоже умею, государь-братец! — громко объявил царевич, сваливая на скамью свою ношу и подвигая к брату табурет. — Вот, гляди…
Из груды книг он достал две-три в кожаных переплетах и перенес на табурет.
— Вот, гляди: История царства Московского… Про царей… Мне все читали… Хто был когда, как государе ствовал… Эту книгу дедушка Артемон складывал… Вон и лики царские… Вот дедушка, царь Михайло… Вот тятя… Вот — царь Иван Васильич… грозной да злой который был… Вот князь великий с калитой… Мне все ведомы… И скажу тебе про них… Про ково хочешь?..