— Думаю, осударь.
— «Думаю, осударь»! А сам в сторону быком воззрился. Не больно, видно, соглошаешься со мною…
— Смею ли я, осударь?
— «Смею ль, сумею ль?..»! Эх, ты! Видно, тоже лукавить получился во дворце моем. А мне ты только за правду твою и люб. Помни.
— Я неизменчив в худом, што и в добром, осударь. Вся моя службишка холопская перед очами твоими.
— Ну, ладно. Вижу, верю. Вот и знай: как на плоти грешной вериги у меня, так и душа вся в цепях. Словно жернов оселский на ней. Грудь так и завалило. О чем не думно, чего желаю — нету тово. Как хочу на полной своей волюшке жить — не мочно мне! А если б… Эх, и тоски бы в те поры никакой я бы не знавал! И не обидел бы я ни души единой. Не дурил бы я так, ровно с цепи сорвался да несется без пути аргамак степной. Тоска… Уразумей, Олеша! Меня, царя, владыку вашего, тоска, змея лютая, так и гложет! Напущено ли это от врагов, что обступили мой трон кругом? Так ли само сердце мечется? Только места я, покою себе не сыщу. Сердцу отдых дать бы… Простору мне мало. Куды-то тянет душу… И то творю в ину пору…
Замолк внезапно, не досказал Иван. Не могут, не умеют уста его в чем-либо постыдном сознаваться. И протопопам благовещенским, духовникам своим, на исповеди, кидает он одно короткое, властное:
— Во всем грешен!
А много не говорит с ними.
Тут же, хотя и полюбил царь спальника своего, все ж таки раб, холоп перед ним, да и летами почти погодок, ровня. Пусть будет и тем доволен, что услышал.
Но, помолчав, снова заговорил словоохотливый, одаренный пылкой душою и мечтательный юный царь:
— А знаешь, как оно хорошо да ладно было бы: всех врагов извести… На покое пожить, хоть малость. Штобы можно было и жалеть людей, и приголубить кого… И не трепетать измены али чар бесовских, царю на пагубу пущенных! Сколь хорошо бы… Пойми: никого не бояться! В постелю спать ложиться — без обороны без энтой, без панциря. Так, вольным телом, на ложе ли своем на пуховом пораскинуться, в лесу ли, на траве ли упасть на муравчатой, на зеленой…. на духовитой… и спать, спать сколько хочешь! Спать — снов не видать, тех тяжких, томительных, что в ночь за полночь меня томят… вставать не велят, грудь давят. И сижу на ложе, и слушаю. Ты дышишь во сне… ровно, спокойно таково. Мышь грызется где-то. Шаги по переходам: дозорные, над быть, бродят… А все же страх берет, жуть на меня набегает, Олеша! И сам не знаю с чего. И своих многих дел страшусь… И те мне порою чудятся, кого казнить доводится. Всего, всего-то страшно.
Словно сейчас переживая в душе ночные страхи свои, побледнел Иван, нервно плечи задергались, грудь ходуном заходила, забегали непроизвольно глаза…
Адашев очень не любил таких минут у Ивана. Уговаривать, спорить с юношей, хотя бы и для его собственной пользы, — это всегда оказывалось бесполезно. В отроке, словно демон какой, просыпался злобный, упорный дух противоречия. Только если удавалось незаметно навести его на известную мысль, вызвать известное желание, как будто бы оно самостоятельно зародилось в уме, в душе царя, — тогда он все исполнял, чего хотелось бы добрым советникам, Макарию, Адашеву, оберегавшим Ивана от полного одичания…
И сейчас Адашев ни звуком не отозвался на речи государя, измышляя, чем бы отвлечь в другую сторону его мрачные мысли. Такое настроение в Иване нередко завершалось припадками черной немочи, с четырех лет овладевшей ребенком.
Неожиданно за дверью опочивальни раздался тоненький, словно бабий, голос:
— Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас!..
Это проговорил обычную входную молитву Юрий, младший брат царя, мальчик лет 14-ти, очень толстый, но приземистый, а по уму совсем недоразвитый ребенок.
— Аминь! — ответил на голос брата Иван, давая этим разрешение войти.
Адашев, обрадованный появлением царевича, подоспевшего вовремя, до земли ударил ему челом, едва отрок показался в опочивальне.
— Добр-здоров ли, брате милый! — ласково отвечая поклоном на глубокий поклон брата, заговорил первым царь. Одной рукой привлек поближе Юрия и поцеловал его.
— Как тебя, брата-осударя, Господь Бог хранит? — вторично кланяясь, пропищал Юрий, хорошо вышколенный дядьками в отношении дворцовых обычаев. — Ты жив-здоров был бы, а нам, холопам твоим, што деется? Челом бью на здорованье осударю мому, брату старшему!
И в третий раз склонился чуть не вдвое толстый мальчик, пыхтя и тяжело затем выпрямляясь.
— Ну, буде маяться. Раскачался, долу клонишься, словно верба плакучая… Повидать пришел али за делом за каким? — нетерпеливо заметил Иван.
Он заботливо, нежно относился к брату, жалея слабоумного. Но все-таки не очень выдавал эту самую любовь и жалость, чтобы «не распустился больно дура-Юра, боров жирный», — как звал он шутя брата.
— С челобитьишком, вестимо, осударь-братец… На ловы сбираюсь, на полевые, на рыбные. Денек-то во какой… Светло, тепло. Дозволишь ли, осударь? С небольшой я челядью… Так, поблизу.
— Ловы? Ну, поезжай, — отвечал Иван. — С собой не беру тебя нынче. Нудно мне с тобою… Да и не пара мы на ловах… Сбирайся, с Богом. Дядьке скажи, да стремянным твоим, да ловильщикам, которые едут, что не позволил я забираться далеко от Москвы. Не дале Воробьевых.
— Попамятую, осударь! А еще просьбишка… Уж потешь братишку-то свово молодшего, — совсем по-детски, с умильным лицом затянул Юрий, видя, что брат ласков нынче.
— Выкладывай уж, да поскореича. Видишь, готов, одет я. За дела пора приниматься за государские. Молиться тоже надо…
— Мигом скажу, братичек. Пустяковинки и загадываю. Зверка тебе из Царьграда, от патриарха, прислано… Таково ли забавен, шельмец: ровно люди, лапами все берет и жрет, а то за щеку прячет… Подари, осударь, пожалуй.
И снова поклонился.
— Это обезьянку мою новую облюбовал? Да к чему тебе? Мало, што ли, своих есть зверей потешных?
— Да уж больно забавна эта… аблизьянка-то. Я ее в красный кафтанчик наряжу. За столы брать стану. Спущу: она у гостей, у бояр бородатых, станет куски рвать из рук, за щеку прятать… А те ругаться начнут. То-то забава пойдет…
И Юрий засмеялся от души, так же пискливо хохоча, как и говорил.
— А, бери! — невольно улыбаясь, сказал Иван. — Да ну, не кланяйся, ступай со Христом! — торопливо остановил он осчастливленного брата, собиравшегося опять бить поклоны и высказать благодарность за желанный подарок.
Когда Юрий вышел из опочивальни, отвеся последний поклон, царь, оправляя кушак на богатом кафтане, который был подан и одет на него Адашевым, заметил:
— Шибко уж озорничать стал Юрка… И так-то он не больно умен, а с ловами его, гляди, и вовсе… Что ни как, а жаль семени царского.
— Истинно, осударь… Пора женить царевича. Молоденек, оно слова нет. Так кровь-то в нем не наша, холопья… Ваша, осударская кровь на все про все скорее зреет.
— Женить? Только и знаешь одно. Недаром тебя самого так рано окрутили. И товарищ ты мне плохой из-за женитьбы твоей глупой. Где бы удали дать разойтися, а тебя к жене тянет. Краснеешь, соромишься, ровно затворница, от слова лишнего, от молодецкой повадки вольной… Чтой-то батьке твому приспичило так рано окрутить молодца?
— Отец ему духовный, Сильвестр-прототюп, порадел. Толковал вишь, осударь, што от Бога так положено! Мужеску полу без женска не быть… Так и жени, мол, скорее. Греху, соблазну будет меней…
— Ино, што и так… — раздумчиво отозвался Иван.
— Да ошшо толковал батько отцу мому, — гораздо живее и внушительнее прежнего подхватил Адашев, видя влияние своих речей, — ошшо баял: «Скорее парня оженить — раньше добра видать. Деток повыведет. Будет про кого стараться, труждаться, добро преумножать. Дом возвеличит, гляди, а не расточит. Хошь и не царское наследие у вас, что загодя надо готовить преемника, а все же гнездо»…
Серьезно выглядит сейчас Алексей. Голос звучит так властно, торжественно, словно врезаться желает в слух и в душу юного царя.
Тот совсем задумался на мгновение.
— Сильвестр? — протяжно произнес он затем. — Да откуль ты ево знаешь?