И сейчас ему забавно было видеть знакомые лица прежних красавиц, «хорошуний» по-здешнему, постарелыми, увядшими, несмотря на густые белила и румяна, которыми по обычаю все женщины покрывали, как маской, лицо, особенно выходя из дома, являясь в люди. А рядом он видел их дочерей, уже замужних и размалеванных или еще не так сильно накрашенных по девическому обычаю. Наружностью дочери напоминали своих матерей в их молодую пору, будили колючие воспоминания в усталом сластолюбце, тревожили его воображение позабытыми ощущениями и образами, далекими картинами, вызывали в нем трепет новых стремлений и желаний: изведать и с дочерьми те радости, которые матери дарили ему десять — двенадцать лет тому назад… Породистые, рослые, грудастые и широкобедрые, эти девушки и молодые женщины не отличались красотою. Черты их — мясистые, грубоватые, выражение тупое, как у коровы, ждущей лакомого корма, — не могли удовлетворить такого разборчивого знатока женской красоты, как Гагарин.
Но неожиданно глаза его оживились и с восхищением остановились на личике девушки, которая, стоя за первым рядом важных приказных дьячих, за протопопицей, за попадьями и головихами, тянула кверху головку и тоже, не особенно отдаваясь молитве, не сводила с нового губернатора взгляда своих больших темно-карих глаз, опушенных длинными густыми ресницами и говорящих скорее о ласковом юге, о знойном востоке, чем о снегах Сибири, как сонные очи окружающих женщин и девушек. Темные, бархатные, с поволокою глаза даже немножко косили, но это нисколько не портило общей красоты овального, правильного личика, наоборот, придавало ему манящую прелесть лукавой застенчивости. Девушка совсем не была накрашена. Брови, не подчерненные сурьмой, как и ресницы, тонкой темной дугой пролегли над глазами. Смугловато-бледная свежая кожа даже и в этой духоте была окрашена лишь нежным розовым румянцем на щеках, да алел на лице небольшой рот с яркими губами, как две спелые вишни, оттененный легким темным пушком над верхнею, причудливо изогнутой губою.
Заметив, что князь залюбовался ею, девушка опустила глаза и слегка улыбнулась, причем двойным рядом ровных жемчужин блеснули зубы.
Одета была девушка по «регламенту» в верхний «кунтуш» и немецкие сапожки, в саксонский «бострок», т. е. лиф, Büstrock, и отрезную юбку. На голове темнела шапка, неуклюже, грубо, неумелыми, очевидно, руками сделанная по иноземному образцу; но даже и этот самодельный головной убор, и непривычное, плохо сшитое платье, нескладная верхняя одежда — ничто не могло затенить прелести лица девушки, соразмерности и гибкости ее небольшой, но полной, сильной фигуры.
Чтобы лучше видеть через плечи и спины женщин, стоящих впереди, она поднялась на цыпочки и вытянула шею. И Гагарин заметил, как легко держалась девушка в этом неудобном положении, словно парила над землею, успевая в то же время никого особенно не задеть в общей тесноте.
«Птичка, а не девушка… Да как хороша!» — чуть не вслух подумал Гагарин и тут же негромко обратился к дьяку Баутину, которого привез с собою из России:
— Афанасьич, вон, гляди… Вторая с краю в третьем ряду баб девчоночка… узнай мне у здешних: чья будет?.. Занятная…
Келецкий, который стоял тут, крестясь так же усердно, как и окружающие, а про себя творя католические молитвы, насторожился и тоже поглядел на девушку.
Иван Афанасьевич Баутин, толстый, осанистый заслуженный дьяк, согнувшись почти пополам, выслушал шепот и уже готовился обернуться, спросить кого-нибудь о девушке, как неожиданно из-за него скользнула по-ужиному и продвинулась поближе к князю сухощавая, юркая фигурка другого местного дьяка и заправилы, Ивана Абрютина. Он хотя и чуял, что новый дьяк и другие приказные и служилые люди, приехавшие с Гагариным, должны занять место его самого и прежних хозяев местного Приказа, но надежда еще тлела в сердце крючкодея. Он ловил движения губернатора, ища случая угодить, прислужиться, расслышал приказание, данное другому, и уже тут как тут с ответом.
Почтительно прихиляясь к уху князя, но не слишком близко, Абрютин сообщил сладким шепотком:
— Агафией девицу зовут. Дочка отца Семена, попа Салдинского… Вот ейный родитель-то… В чине сооружения…
И Абрютин очень осторожно, но умело указал на одного из священников, сослужащих Иоанну.
Это был старик лет под шестьдесят, рослый, упитанный, с отвислым брюхом, которое выделялось даже под широкими лубообразными парчовыми ризами. Особенно поражало его лицо. Ярко-красное, багрового цвета, оно было изрыто и бугристо от каких-то наростов, сильно воспаленных и, казалось, слепленных из неровных комочков сырого мяса, непокрытого кожей. Особенно выдавался нос, огненная краснота которого на конце принимала сизо-багровый, фиолетовый оттенок, бывающий только у привычных, застарелых питухов. Маленькие свинцовые глазки сидели глубоко в мясистых красных веках, лишенных ресниц; брови двумя седыми кустиками свисали с низкого, складчатого, зажирелого лба. Седые длинные усы и редковатая раскидистая борода скрывали вздутые мясистые губы и только крепкие, совсем молодые зубы уцелели и видны были, когда отец Семен возглашал, что следует по чину службы.
— Этот урод! — не выдержав, проговорил Гагарин, хотя ему не понравилась непрошенная услужливость Абрютина, его излишняя чуткость слуха.
— Конечно, по закону, ваше сиятельство! — торопливо зашептал Абрютин. — А люди говорят, которые знали их давно, что жена-покойница не больно была ласкова с отцом Семеном и здесь, а особенно еще там, в Украине ихней, откудова они сюда приехали… И што тамо венгерец какой-то важный часто у них гащивал красивой попадьи ради… Х-хе-хе… Може, и брешут на покойницу, хто знает… — оборвав тихий, беззвучный смешок, совсем иным тоном кончил приказный, видя, что его шутка не очень милостиво принята.
— Конечно, врут много… Вот и про тебя мне даже в Петербург писано, будто грабишь ты не по чину… Тоже, врут, должно!.. — оборвал дьяка Гагарин.
Но еще не успел он договорить, как того уже не было за плечом князя, где он прежде тянулся и изгибался вьюном. Словно ветром куда-то унесло дьяка. А Гагарин опять уставился без стеснения на девушку.
«Салдинского попа!.. Вот странность какая…» — подумал Гагарин и невольно перевел взор, оглядел позади себя свиту и заметил почти в самом дальнем ряду ее Нестерова, который усердно крестился, кланяясь иконам, бормотал молитвы, подпевал клиру и в то же время ни на миг не спускал глаз с Гагарина. И этот сторожкий взгляд, который теперь скрестился со взором князя, казалось, все прочел, что подумал Гагарин, что ощущал он при виде личика редкой красоты.
Служба не затянулась долго. Гагарин вышел из собора боковым ходом, потому что главный выход слишком был запружен народом, покидающим храм.
Карета, запряженная цугом шестеркой чудных вороных коней, стояла в ожидании. Лакей в раззолоченной теплой ливрее, отороченной дорогим мехом, накинул на князя легкий меховой плащ, подсадил, захлопнул тяжелую дверцу, и при новых ружейных залпах, при кликах толпы громоздкий экипаж на могучих кожаных тяжах, заменяющих рессоры, грузно покатил вперед, оставляя на острых камнях мостовой белые следы серебряными шинами своих колес. Но скоро последовало еще более удивительное событие. Одна из серебряных подков, слабо очень прибитая к копытам коня, отлетела, ударила кого-то из зевак и с чистым, протяжным звоном упала на камни.
— Серебряна подкова!.. Отвалилась!.. Гляди… — крикнул удивленный голос.
Две руки схватили «находку», но десятки других рук стали отнимать у первого его «счастье»… Завязалась свалка. И так повторилось около двадцати раз, пока новый губернатор доехал до своего жилища, потому что почти все кони растеряли по пути свои серебряные подковы, умышленно прибитые слишком слабо парою гвоздей. Этим начал Гагарин, решивший сразу ослепить своих новых «подданных» при первом появлении в столичном городе Сибири, которую недаром зовут «золотое дно»… Он решил глубоко черпнуть в ней, до самого золотого дна, но раньше счел нужным показать, что сам может швырять даже не рублями, а целыми слитками серебра в два фунта весу в виде тяжелых конских подков.