Как солнечным лучом прорезало тьму в душе Филарета, когда, развернув послание, осторожно подсунутое ему уже под самым Вильно «валлахом», он увидел Знакомый почерк жены, а ниже — вились тонкие, нетвердые еще черты, выведенные рукою юноши, — Михаила.
«Здоровы, бодры они! — прочитав письмо, думал про себя Филарет. — Может, не совсем оно и так… Для меня пишут, чтобы я не тосковал… А я так далеко и кинуться не могу, хотя бы на денек на один, побывать там, увидать их… И снова пускай бы в неволю… Господи! Неужто не увижу я сына моего… Подруги моей скорбной… края родимого!.. Или уж на том свете придется свидеться с ними!.. Ей, Господи, за что такую муку терплю!..»
И сильный, непреклонный, умный человек горько, тихо плакал, глядя на ровные строки, выведенные далекой, любимой рукой…
Наконец, осушив глаза, он снова начал перечитывать одно место в письме старицы Марфы:
«А то дело большое, какое ты знаешь, — эй, господине, не по душе мне, право. Хоть теперь, хоть и после, когда потише станет в земле, а юному дитяти не под силу будет тягота. Я, пока жива, сама его отговорить потщуся и другим на твое дело задуманное помогать не стану. Хоша другие все как сговорилися — по-твоему толкуют, что тому юноше только дело то делать и належит. И большие попы, и самый старший, и бояре, и люди черные, да и казаки-воры и те думают по-твоему. А я не хочу и не хочу. Довольно горя было, не стану сама больше искать и кто мне мил, тому не дам за непомерное тягло братися».
Улыбнулся скорбно Филарет и думает:
«Боится мать за сына… То и забыла, что я ему тоже отец. Не пущу на гибель или на опасность крайнюю. А уж если так решено, что Владиславу на Московском царстве не сидеть, если сам Жигимонт себя волком перед Землею обнаружил… Так, кроме сына моего, некому и владеть царством! Это — слепой увидит, не то что зрячий… И старуха образуется, помягче станет, как до дела дойдет…»
Думает так пленный митрополит Ростовский. И забывает свою неволю, ласковее, светлее становится его скорбное постоянно, суровое лицо.
А барка тихо плывет по речным волнам.
Часть вторая
ЗЕМЛЯ ОПОЛЧИЛАСЬ
Глава I
СДАЧА СМОЛЕНСКА
(17 июля 1611 года)
Больше году боярин Шеин, молодой, но неутомимый и даровитый воевода, выдерживал осаду Сигизмунда, который со своей литовско-польской ратью тесным кольцом обложил древний Смоленск.
50000 человек, вместе с войсками, с посадскими и пригородными жителями, село в осаду, спасаясь за высокими, несокрушимыми стенами от набега ляхов.
А теперь — и пятой части не насчитывается среди осажденных. Не столько умерло от ран, в бою, сколько погибло от голода, от повальных болезней, особенно беспощадных в жаркую летнюю пору. Женщины, дети, старики, все, кто послабее, — валились тысячами каждый месяц. Выжили только самые сильные, закаленные от природы. И, шатаясь от слабости, от голода, с распухшими от цинги деснами, с отекшим лицом подымались воины на стены, отражали приступы врага, который тоже, очевидно, утомился от долгой, тяжелой осады, от больших потерь и очень осторожно приступал каждый раз к твердыням города.
— Что кровь свою даром проливать! Изморим, голодом возьмем упорных москалей! — решил Сигизмунд. И его ожидания наконец сбылись.
Видя, что помощи ждать неоткуда, получив от «языков» вести, что Великое посольство увезено в плен, что Гонсевский прочно сидит в Кремле и не сегодня-завтра Русь признает круля Жигимонта и сына его, Владислава, своими господами, Шеин решил сберечь остатки рати, которая так стойко, с беззаветным мужеством боролась против врага, вынося тяжкие лишения.
После недолгих переговоров Сигизмунд разрешил русским войскам выйти из Смоленска, но знамена московские должны были склониться перед крулем-победителем, вся артиллерия оставалась в его распоряжении, смольняне — присягу дать должны были на верность Сигизмунду и Владиславу и Смоленск — становился польским городом.
17 июля 1611 года, без литавров и труб, молча, выступили истомленные остатки русской рати из крепости, где каждый уголок был полит их кровью… Склонив знамена перед сияющим Сигизмундом, горделиво сидящим на боевом коне в кругу своих гетманов и вельмож, прошли мимо победителей побежденные герои и двинулись дальше, в печальный путь свой на разоренную родину…
Воеводу Шеина не отпустил на свободу король и приказал ему явиться в свой шатер, где пришлось еще проживать Сигизмунду, пока очищали город, заваленный трупами, чтобы придать ему приличный вид для торжественного вступления туда круля и победоносных войск.
Громко гремела музыка в польском лагере, отслужено было торжественное молебствие всеми полковыми ксендзами с примасом Гнезненским во главе, проживающим также в военном стане у короля.
Не поскупился на слова благодарности начальникам и целому войску старый, умный король. Обещал и отдых, и награды богатые, когда кончен будет поход. Затем, окруженный ближайшими вельможами, Сапегой, Жолкевским, Хотькевичем, Лисовским и другими, вернулся в свой шатер.
Сюда велел он привести и воеводу Шеина.
Бледный, истощенный явился и стал перед Сигизмундом побежденный храбрец. Смело, в упор глядел он в нахмуренное лицо короля, который не сразу заговорил с «упорным москалем».
Король ждал, что сломленный воевода выразит ему покорность, станет просить о милости, о свободе. И молчаливое, вызывающее молчание юного боярина сначала взорвало Сигизмунда… Но в то же время новое ощущение, невольное почтение к отважному врагу, который, даже потеряв свободу, не утратил своего достоинства и гордости, овладело душою Сигизмунда Вазы.
— Ну… что теперь нам скажешь, отважный воевода московский… когда не за стенами крепостными, а перед нашим лицом стоишь?.. Как посмел ты, раб ничтожный, не слушать наших слов и приказаний и не сдавать Смоленска до сих пор?.. Ваши же правители, бояре из Москвы, тебе писали, что мы владеть должны этой твердынею… Их как ты смел не слушать, когда уж нашей власти королевской не признавал? Тебя судить велим мы без пощады… Но раньше сами знать хотим, что твоему упорству причиной? Почему ты не признал сына нашего, Владислава, царем своим, когда ему присягнули чины духовные с боярами московскими, народ, войска и на Москве и по другим вашим городам?.. Что приведешь ты в свое оправданье?
Ни звука не слетело с бледных, крепко сжатых губ воеводы. Он только по-прежнему глядел прямо в глаза королю.
— Ты смеешь так глядеть на нас? Строптивый раб, презренный! Берегись! Еще ответ ты должен дать, как смел разорить и обезлюдить наш прекрасный город Смоленск! Ты обратил его в гробницу… Сколько жизней унесено в боях из нашей славной рати!.. И общее мнение, что ты не силами людскими, а с помощью чар и духов ада мог так долго только с горстью людей отражать наше сильное, отважное воинство. За это больше всего достоин ты казни. Как чернокнижника — властям духовным нашим велю тебя предать… Пытать тебя велю, чтоб правду ты сказал. Ты слышишь ли? На дыбу, на огонь пойдешь!.. Ты слышишь, раб? Безумный пес!
— Я слышу! — медленно, хрипло, словно выжимая с трудом из горла слова, заговорил наконец воевода. — А ты, великий круль, меня ты видишь ли?.. Я побежден, в плену… Но не слыхал, чтобы по рыцарскому обычаю можно было глумиться так над побежденным неприятелем… Не я сейчас стою перед тобою, круль Жигимонт. Вся Русь стоит перед тобою… Ты мне грозишь огнем и дыбой?.. Я на все готов. Но ты родную землю, ты Русь пожег огнем, ее ты кровью залил без права и вины… Бог не простит того… Я вижу, ты мне в глаза глядеть не можешь, как я гляжу, твой пленник, разбитый твоею силой воевода… Ты словно бледнеешь передо мною… перед пленным врагом. И не напрасно это, державный круль. Ты чувствуешь, что пред тобою сейчас вся Русь стоит. Она пока — побеждена, разбита… Но — берегись, перемениться могут дни… Не стерпит долго насилия вся земля. Русь зашевелилась… она восстанет!.. И тогда, гляди, как бы не пришлось подавиться кусками наших тел всем, кто терзал нас, беззащитных!.. Захлебнутся недруги наши тою кровью, которую пролили так жестоко, так несправедливо! Бог слышит мои слова! Аминь — говорит на них вся земля наша Русская…