«Обещание мое, – думал он, – слышало человек двадцать, кто-нибудь да предаст, а вернее всего, все до единого. В страхе эшафота да под пыткой всякий заговорит. А уж кого-кого, а меня они выгораживать и не подумают».
– Прошка! Филька! – закричал Иван Никифорович.
Первым на крик прибежал Филимон, собственный дворовый человек Верескиных, в отличие от Прохора, человека казенного, приставленного к Ивану Никифоровичу в полку.
– Ужинать прикажете? – спросил Филимон, немного задыхаясь.
Он в самом деле спешил, зная крутой нрав барина, скорого на расправу, но задыхался все-таки больше для виду: старался показать свою необыкновенную услужливость и усердие.
– Одеваться.
Подбежал и Прохор. Объединенными усилиями они минут за двадцать нарядили хозяина и вышли следом за ним во двор. Тут оказалось, что лошади, конечно, давно расседланы и отдыхают в стойлах.
– Что же вы, бараны, не передали седлать?
– Я по лошадиной части без касательства, Иван Никифорович… – негромко пробормотал Филимон, глядя в землю.
– Не мог знать, пригодится ли, ваше благородие, – Прохор вытянулся во фрунт.
– Не мог знать!? Думал, я в нужник наряжаюсь!? Макака безрогая, – злобно процедил Верескин и ударил денщика в лицо.
Прохор согнулся, зажав лицо ладонями.
– Смирно! Руки по швам! – скомандовал Верескин.
Он нанес еще несколько ударов. Прохор решил, что вытерпел достаточно, и рухнул на посыпанный песком и опилками двор, как бы сраженный богатырской мощью Ивана Никифоровича. Верескин дважды или трижды ударил сапогом в живот и переключился на Филимона. Его он отделал намного мягче, считая вину менее значительной. Конюх Карп и вовсе отделался затрещиной и пинком по мягкому месту: он ведь, в общем-то, ни в чем не провинился.
– Ты! – Верескин ткнул пальцем в Филимона. – Извозчика мне, тотчас. Вы двое – седлать.
Филимон бегом кинулся со двора, Прохор и Карп рысью побежали в конюшню. Филимон успел первым: двое извозчиков поджидали поздних седоков возле соседнего ресторана, дорогого, но немного сомнительного в смысле публики.
– Куда изволите? – спросил извозчик.
Верескин уже сидел в санях, укрытый суконной полостью, отороченной дешевым мехом, и почти успокоился после разноса. Вместо ответа он с силой дернул в сторону бархатный воротник и покосился на прислугу, которая ждала отъезда барина, выстроившись почти строевым порядком возле дворовой арки. Прохор рукавом утер кровь, сочащуюся из разбитого носа.
Верескин с досадой осознал, что не имеет представления «куда». Ему было решительно ничего не известно про планы заговорщиков: ни время сбора, ни место. Невозможно же, в самом деле, просто приехать к императорской резиденции и рыскать вокруг в поисках товарищей по предприятию.
– В полк, – скомандовал он.
– Ась? – извозчик повернулся к седоку и почесал под шапкой.
– На Фонтанку. Гарновского дом. И не мешкать.
В расположении полка никого из знакомых Верескину заговорщиков не нашлось. Он вернулся к извозчику, которому велел ждать, и отправился дальше. Одну за другой Иван Никифорович посетил квартиры участников, всех трех, чьи адреса были ему известны. Никого не оказалось дома, что естественно – пока Верескин метался по городу, господа офицеры заканчивали ужин у Талызина, сильно отдававший попойкой. Пален – человек, бесспорно, большой ловкости и сообразительности – боролся с робостью гостей обильным шампанским.
Иван Никифорович решился наконец отправиться к Палену, но и тут не преуспел. Дверь открыл заспанный швейцар, который сообщил, что его сиятельство не принимают. Верескин настаивал, упирая на государственную необходимость – швейцар признался, что хозяина дома нет. В то самое время, когда он шумел и будил прислугу, заговорщики заходили в Михайловский замок.
Верескин вернулся домой в отвратительном расположении духа. Ночные метания по городу оказались полностью бессмысленными. От тяжелого возбуждения и все сильнее болевших повреждений, нанесенных Свистулькиным, он долго не мог заснуть. Очень скоро нервный, прерывистый сон боязливо прервал Прохор: прибыл вестовой с приказом немедленно прибыть.
В полку седлали. Редкие фонари освещали деловитую суету. Лошади, чувствуя тревогу, беспокойно ржали и переминались с ноги на ногу.
Штаб-ротмистр Корсаков, командир полуэскадрона Ивана Никифоровича, почти бежавший мимо, резко остановился.
– Верескин. Наконец-то, – брезгливо сказал он. – Карабины и пистолеты заряжать боевыми. Выступаем верхами с полной амуницией и без поклажи.
– Никита Иванович, – Верескин постарался придать голосу самое доверительное выражение, – что случилось?
– Поручик, прекратите болтать. Исполняйте.
Иван Никифорович щелкнул каблуками и откланялся коротким кивком. Его просто разрывало от злости и унижения. «Посмотрим, как ты завтра запоешь, посмотрим, – думал он, – небось, уже нос воротить не станешь, прыщ высокородный».
Солдаты его взвода негромко переговаривались.
– Точно вам говорю, братцы, гишпанцы злоумышляли на государя. Теперь война.
– Скажите, дяденька, а что такое гишпанцы по воинской части? Если взять, к примеру, против французов? Пожиже будут? Навроде турок?
– Мо-олчать! – раскатисто скомандовал Верескин. – Не сметь!
«Вот же, – думал он, – звериное чутье, ведь почти угадали. Настоящие животные».
Полк готов был уже выступать, когда приказали строиться пешим строем, оставив лошадей в готовности. Конногвардейцы потянулись во двор. Раздавался даже легкий шепот недоуменного неодобрения. Непоследовательные команды выдавали очевидную растерянность начальства. Верескин томился, пытался угадать развитие ночного предприятия: случилось, очевидно, чрезвычайное, но что именно? Успех, провал, заминка? Карьера, огромное поприще, чины? Следствие, тюрьма, эшафот, Сибирь? Гражданская война? Знакомые Ивану Никифоровичу заговорщики отсутствовали, спрашивать было некого.
Полк выстроился. Прошло пятнадцать минут, тридцать, сорок, час, но ничего не происходило, только медленно надвигался мутный петербургский рассвет. К утру похолодало, солдаты переминались, стараясь согреться. Раздавался характерный звук поскрипывавшей и позвякивающей амуниции. Унтера даже не пытались привести строй к порядку.
Вышел командир полка, генерал Тормасов, в сопровождении полковника Саблукова, дежурившего в тот день. Чуть позади следовал полковой адъютант Ушаков, единственный сослуживец, с которым Верескин отчасти сблизился, полковой священник отец Иоанн, еще несколько офицеров. Все очень серьезные и сосредоточенные. Строй замер. В полной тишине священник установил на брусчатку аналой, подышал на большой крест и аккуратно протер его огромным белым платком.
Иван Никифорович отчего-то решил, что генерал сейчас закричит: «Вот он, изменник! Держи его, братцы!» – и укажет прямо на него. Священник нужен, должно быть, для него, для Верескина. Его, очевидно, тут же во дворе и расстреляют – для этого и боевые. Иван Никифорович очень точно представил, как его отведут к глухой стене конюшни, священник пробормочет молитву и завяжет из милосердия глаза вот этим самым своим платком, наверняка пропахшим и нечистым.
Верескин превосходно понимал, что ничего подобного произойти не может. В самом страшном случае его могли арестовать, судить и повесить, но все же картина немедленной гибели казалась такой реалистичной и неизбежной, что у него перехватило дыхание и даже выступил пот, хотя Иван Никифорович успел изрядно продрогнуть.
– Братцы! – начал генерал. Тут он закашлялся и замолк.
«Ну же! Не тяни!» – Верескин боялся вдохнуть, старался задавить разгулявшееся воображение и не мог.
Тормасов сделал призывающий жест, скинул подбежавшему денщику на руки шубу, стянул перчатки. Стояла абсолютная тишина, даже ветер стих.
– Братцы! Несчастье, – заговорил наконец Тормасов, – страшное несчастье. Неизречимая потеря. Император скончался. Апоплексический удар.
«Свершилось», – промелькнуло у Верескина.