Михалыч остановился. Лицо помрачнело. Он недовольно уселся на край стола.
Жестким тоном сказал:
– И что, по-вашему, миллионы людей можно удержать в тюрьме?
– За допомогою брехні і потужної репресивної машини – хоч мільярди.
– Занятненько, – хмыкнул Михалыч.
– Принаймні вы намагаєтесь, – добавил пациент.
– Я? – изумился доктор.
– Режим. А ви уособлюєте режим. І в самому, до речі, гидкому, каральному його прояві. Отже, теж вносите свій внесок.
Михалыч вздохнул, зевнул. Беседа явно начинала его утомлять.
Сказал назидательным тоном:
– Вот что самое плачевное в нашем разговоре, знаете? Все, что вы наговорили мне – лишь подтверждает факт вашей патологии. Вялотекущая шизофрения налицо. Простите, мне не следует этого говорить, врачебная этика, как ни крути. Но вы совершенно больной человек – и лечить вас нужно по полной программе.
– А знаєте, що ще гірше у нашій, так би мовити, розмові? – желчно выпалил пациент и уставился на доктора. – Те, що нічого іншого я від вас, ліпил, і не очікував!
Он с ноги ударил пациента по ребрам. Послышался хруст, пациент охнул и свалился со стула.
Михалыч стремительно приблизился, цепко взял его под руку и вывел в коридор.
– Правила забыл? Никаких рукоприкладств! Нам нельзя никого бить, только терапевтическое воздействие!
Он отсутствующее смотрел на Михалыча, ничего не отвечал. Михалыч безнадежно помахал головой.
– Давай-ка на пару деньков возьмешь отгул, а?
– Да, хорошо.
– Без обид, но вид у тебя концлагерный. Отдохни, выспись. Ладно? – Михалыч хлопнул его по плечам. – Перед самой годовщиной ведь психов навалит, не до передыха будет.
8
В пузатом троллейбусе было сутолочно и жарко. Толпа пассажиров, хватаясь за поручни и друг друга, катила на свои работы.
В подобное утреннее время ему всегда было странно на душе – вот он едет домой, едет отдыхать, а остальные лишь начинают трудовой день. Стыдливо, укоризненно он терял глаза, чтобы вдруг не обнаружить осуждающий взгляд. Один – и битком набитый троллейбус. Праздно болтающийся пассажир и единый организм раскачанного скоростью пролетариата.
Лица попадались разные. Сонные, бодрые, расхлябанные, ироничные, любопытные, внимательные. Но все они вот-вот норовили показать неодобрение того, что он не среди них. Отдельно, обособленно. Индивидуально. И это не могло не настораживать. Не могло не тревожить.
Поначалу он стоял возле компостера. Будто механическая гнида, компостер прилип к хромированному столбу и непрерывно грыз талончики. Еще с детства его завораживал этот ненасытный аппетит, с которым аппарат расправлялся с просунутым проездным. Каждый раз он внимательно наблюдал и затем представлял – что будет, если засунуть внутрь компостерного рта палец, язык, ухо? Если с рывком дернуть рычажок, пробьет ли тот что-то? Оставит ли отверстия своими цилиндрическими клыками?
Затем, загружаясь и тесня, его отодвинуло в сторону. Подпертый частями трех, он выгнул спину дугой и склонился над сидящими пассажирами. Прямо перед ним была женщина. С важным, царственным видом держала голову, при этом прикрывала веки, но цепко держала кулек на ногах. На кульке был изображен мушкетер в черной водолазке, подпирающий на яхте гитару.
Возле женщины, у окна, умостился дед. С огромными залысинами, в очках, линзы которых способны выжечь дыру в металле, дед насуплено читал газету. В большой статье шла речь об антиафганском заговоре Вашингтона и Пекина.
Тут он услышал рядом протяжный вздох, и снова почувствовал нечто сродни вины. Ему хотелось обратиться к каждому и объяснить, что понимает, каково это – быть работающим, быть занятым, иметь трудодни. Что он не какой-нибудь дармоед на шее у родителей, не тунеядец на попечении у государства.
Он посматривал на читающего деда. На то, как тот часто поддевал воздух нижней губой, подпирал верхнюю – будто таким образом усваивал прочитанное, вжевывал его внутрь себя.
С натугой троллейбус вкатил на горку. Это означало, что следующая остановка его. Протиснулся, чуть сместил бетонно вгнездившуюся тетку с каким-то пышным волосяным наростом – и оказался на открытом пространстве. У киоска «Союзпечати» образовалась небольшая очередь. Обогнув автомат с газированной водой, он оказался на маленькой, затерянной в зелени улочке. Во дворике, возле колонки, двое опустившегося вида мужиков с кепками, сделанными из газет, полоскали в луже бутылки с-под пива, а затем кропотливо отдирали мокрые этикетки.
В конце улица упиралась в больницу водников. Он повернул вправо и вскоре подошел к душистому парку.
Был предельно теплый для конца сентября день. На площадке среди множества разукрашенных арматурин резвилась детвора. Воспитательницы сидели поодаль и охотно болтали. Надрывались птицы, нагло выскакивали и слепили сквозь листву солнечные пальцы. Этот кусок города был полон нечаянного великолепия.
Он замедлил шаг. Нужно было идти спать. Но что-то внутри требовательно стучалось навстречу дню, просило остановиться, сделать паузу – и насытиться этим утром. Возможно, последним утром тепла. Возможно, первым утром близящихся холодов. Сурово лаконичной красотой, что бросалась в глаза и не давала покоя.
Свернул в сторону, дивясь и все еще не веря смене привычного маршрута. Не сдержал ухмылки от подобного хулиганства, от броского вызова обыденности. Через квартал был гастроном, возле которого часто дежурила бочка с квасом. Но ему хотелось мороженого.
У будки толпились и взрослые и дети. Почти все было распродано. Он был готов раскошелиться на эскимо «Каштан», видел, как с ним отходили довольные. Когда дошла его очередь, выбор оставался скуден. Ему досталось только томатное. Гадость редкая, но что уже было поделать.
Решил снова вернуться в парк. Сел на одну из тех скамеек, что сторожили его ежедневную тропу.
Сковыривая палочкой своеобразное по вкусу мороженое, он рассматривал прохожих. Занятые, деловые, налегке или с чиновничьими чемоданами.
Вот каково это – быть тем, кто смотрит на проходящих, а не быть проходящим. Каково быть созерцающим, отдыхающим, разнеженным солнцем и приласканным ветерком. Быть чуточку в другой роли, но все в том же фильме.
Ведь родство с этими пешеходами все равно не отменить. Мы все часть одной семьи, одной дружной, сплоченной советской семьи.
Прошел худощавый мужчина с пышными, как помазок, усами. Усы, усы, усы. В памяти тут же всплыл образ учителя Гречука. Пациента Гречука.
Что же не так с этим человеком? Что не так с подобными ему? Насколько и вправду нужно быть больным, чтобы отречься от земных радостей? Или попросту не замечать их, игнорировать их. Свихнуться со своими глупыми, никому, кроме них, не нужными идеями, этим национально-освободительном фарсом, этой борьбой за личную и всеобщую свободу.
Мимо, заливисто хохоча, прошагали две девушки. Красивые, стройные, задорные. Одна мельком взглянула на него, смущенно улыбнулась.
Вот вальяжной походкой прошел хлыщ в модных, фарцовочных джинсах и кожаной куртке.
Мир настигал его, окутывал теплом будущего. Он заведет семью, воспитает сына. Его жизнь будет соткана из простых и понятных радостей. Что еще нужно человеку для счастья? А забота о судьбе нации пусть остается уделом безумцев. Ведь если ты не живешь в мире идеалов и иллюзий, не бьешься лбом об систему – то и система оставит в покое твой лоб.
Как можно не любить возможность дышать?
Как можно не любить возможность есть мороженое? Даже если оно томатное.
Как можно не любить возможность наслаждаться пением птиц, игрой солнца на коже?
Психически больные люди и есть звери. Звери, что рождаются в человеческом облике, в телесной оболочке. Им тесно, им плохо, им страшно – быть не в своей шкуре. Вот они и сходят с ума.
Как человек может существовать в этой среде и одновременно быть против нее? Насколько же такой человек одинок, насколько безутешен.