– Спасибо тебе, – сердечно сказала мать. – Одеться я постараюсь сама, обещаю.
– Хорошо.
Тут же, намереваясь сменить тему, мать весело произнесла:
– Стыдно признаться, этот друг прямо считает себя Ахматовской сиротой. Вернулся он с далеких краев. И, пойми, отказать ему невозможно.
– Это мне завтра после смены надо будет успеть убраться, – проворчал он.
– Тебе вовсе не обязательно… – заторопилась мать, но он перебил.
– Обязательно. Мне будет неприятно, если твой гость придет в сарай.
– Спасибо, – ответила. – Я постараюсь тебе помочь.
– Об этом и речи нет, – твердо сказал. – Я справлюсь. Ничего сложного в этом не вижу.
– Ты же с ночной смены вернешься, уставший. Давай хоть поспишь несколько часов.
– Да, не смею отказать, – улыбнулся.
– Кстати, расскажи, как прошла сегодня смена.
2
Удар вышел скользящим, смазанным. Волосы на затылке были взмыленными, и, ударив, он ощутил на ладони влагу чужого пота. Поморщился и брезгливо вытер об свои санитарные брюки.
– Олежик, тише, – устало прохрипел Михалыч. Одутловатые, обнесенные пепельной щетиной вислые щеки, скорбно оплывшие слизью глаза. Кое-как прилизанные вбок остатки растительности.
Получив подзатыльник, человек дернулся и опасливо пригнул голову. Он с отвращением наблюдал, как капли пота стекают по вые и пропитывают воротник пиджака.
– Фио, – пошелестев бумагами, вздохнул и взялся заполнять историю Михалыч.
– Гречук Степан Федорович, – тихо произнес человек. Это был высокий, сутуловатый и обильно усатый брюнет.
Он и другой санитар, Сережа, переглянулись. Михалыч добродушно хмыкнул. Деловито заполнял пустующие строки. Даже не видя, что пишет доктор, он мог чуть ли не дословно пересказать каждое слово.
– Мовою, значит? Из буржуазных националистов? Бендеровец?
Гречук промолчал.
– Год рождения.
– Сорок другий.
– Полностью, пожалуйста, – надавил доктор.
Гречук послушно отвечал. Тем не менее, он улавливал в его голосе твердые, чуть не нагловатые нотки. Обходительный, внимательный, руки на коленях. Смиренность позы казалась ему показной и лицемерной.
Данный диссонанс выводил его из себя. Хотелось хорошенько треснуть, чтобы зубы клацнули. Он снова оглянулся на второго санитара – и тот понимающе кивнул.
– Федорович, говорите? А случаем не Фрицович какой-нибудь?
Гречук насупился. Сверлил глазами врача, но молчал. Михалыч же пристально следил за ним.
– Так, – невозмутимо продолжал между тем врач. – Профессия.
– Вчитель.
– Еще и учитель, – хмыкнул Михалыч. – И чему же Фрицович учит советских детей?
Гречук молчал. Его бледное лицо оттеняли сизые веки, нить губ, изломы скул.
– Я не Фрiцович, – процедил сквозь зубы.
– Та ну что вы, – хмыкнул доктор. – Ну, согрешила мамка, с кем не бывает, на оккупированной территории же была.
– Що ви цими образами від мене намагаєтесь почути?– злобно выпалил учитель.
«…возбужден, болезненно заострен на эмоционально значимых для него темах..»
– Семья хоть есть у вас, Гречук? – с участием вдруг поинтересовался врач.
– Ні.
– Почему?
– Не вважаю за потрібне.
«…проявляет равнодушие к своей личной жизни, схвачен сверхценными идеями настолько, что "не считает нужным" завести семью…»
– Что же вы такой неприкаянный, а? – по-отечески склонил голову Михалыч.
Гречук громко вздохнул, опустил голову и принялся демонстративно созерцать паркетные щели.
«…периоды возбуждения чередуются с выраженной эмоциональной уплощенностью и апатией…»
Михалыч продолжал интересоваться, повысив голос:
– Так чему же вы учите детей? Как родину не любить? Как быть змеей, пригретой на груди? Выкормленной, воспитанной и подлой змеей?
– Нi, – сухо ответил учитель. – Я вчу дiтей iсторiї.
– Ага, учитель истории, – довольно цокнул Михалыч. – И что вы рассказываете советским юношам? Как москали кляти неньку сплюндрували?
– Я, на жаль, вчу тiльки тому, що написано в підручниках, – выдавил со смелостью в голосе Гречук.
– И что же там написано, по-вашему?
Гречук напрягся. Он был похож на выскочившую из реки выдру, учуявшую опасность.
Доктор писал что-то наподобие «…осуждает систему советского образования, скептически относится к достижениям пролетарской исторической науки, неуважителен к учебной программе…»
– Ну же, отвечайте.
– Отвечай, дрянцо интеллигентное! – вдруг рявкнул он и зарядил еще раз по сальному затылку. Брызнули капли. Звук вышел глухой и невнятный.
– Олежик, угомонись же! – раздраженно сказал Михалыч.
Он молча, обиженно отступил.
Взглянул в широкое окно, что высилось над белохалатной спиной Михалыча. С окна корпуса открывался густо засаженный деревьями двор. Покосившиеся хозблоки, столовая, ряд бело-красных скорых. Вдали медленно и гулко просыпался город.
Он вспомнил, что мать дома одна. И он скоро к ней вернется.
Его вернул к действительности вызывающий голос учителя.
– Ні. Я хочу свободи. Свободи – мені, моїм рідним, близьким, моїй батьківщині. Землі моїх дідів. Кожного ранку, прокидаючись, я відчуваю, як мене душить усвідомлення того, що я раб. Що я скутий і прибитий. Що крок вправо – етап, крок вліво – психушка.
«…явный бред реформаторства…»
Михалыч понимающе, миролюбиво закивал головой.
– Может это и есть признак того, что вы больны? – хитро прищурил глаза.
– Але ж це відчуття душить не мене одного. Подібних мені мільйони. Нас ціла нація. Чи може вся нація бути хворою?
– А почему бы и нет? Есть нации, что постоянно что-то требуют от других? Что винят в собственных бедах соседей.
– Я нікого не звинувачую. Я просто хочу, щоб мою землю залишили у спокої.
«…сверхценная, мессианская идея спасти нацию…»
– Вас, малоросов, хлебом не корми – дай пожаловаться на свою угнетенность. Вечно вас донимают, порабощают, захватывают, жить вам не дают.
– Так у тому ж і річ, що ми окуповані більшовицьким режимом.
– Глупости. У вас свободная советская Украина. Свободна, как птица.
– Як птах у клітці. Дихати він може, їжу та воду дають. I нас змушують вважати, що цього достатньо. А те, що у нас своя історія, своя культура, своя мова, своя нація врешті-решт – це забувається, принижується, ганьбиться.
– С каким апломбом, с каким казацким вольным гонором вы позиционируете себя. Сколько высокомерия. А, по сути, холоп холопом. Несчастный, потерянный в обществе холоп. Ибо общество здорово, а вы больны. И вы это ощущаете, на подсознательном уровне, но все же ощущаете. Ваш конфликт с окружением разъедает вас изнутри. И потому вы скатываетесь в психопатию все глубже и глубже.
Гречук напряженно молчал. Михалыч продолжал искусно обрабатывать, оплетать будущего пациента.
– А советская власть чем вам не угодила? Кстати, та самая власть, что вырастила вас, дала образование, работу, одела и накормила. Что, плохо живется? Раньше ведь тяжелей было. Война, разруха, культ личности. Отец ваш воевал?
– Так.
– В УПА, небось?
– Ні.
– Фрицам помогал грабить деревни?
– Ні. Він загинув під Кенігзбергом.
– Калининградом, я попрошу, – сурово поправил Михалыч. – Но вам, я посмотрю, не мешает это плевать на могилу отца.
– Ні, я в жодному разі не плюю.
– Еще как плюете. У вас ведь обнаружены запрещенные книги.
– Я не знав, що вони заборонені.
– Не валяйте дурака, Гречук. Все вы прекрасно знали. И что это статья – тоже знали.
– В книгах нічого забороненого немає.
– Они содержат клеветнические измышления, порочащие советский общественный и государственный строй.