Литмир - Электронная Библиотека

Медсестра достала из кармана горсть таблеток, отделила две одинаковые.

– Нам нужно скорее прийти в себя, – сказала. – Помоги.

Он сдавил пациента за щеки и за горло, заставив сначала открыть рот, а затем и проглотить таблетки. Налив из-под крана воды, медсестра небрежно опрокинула ко рту пациента стакан. Тот, захлебываясь, обливаясь, сделал несколько глотков.

– Так, отлично, – деловито сказала. – Скоро очухается. Ты побудь с ним, а с тобой, Олежик, мы сходим к последнему на сегодня. Не будем терять время.

Они вернулись в отделение. По дороге медсестра сказала:

– Там сущий пустяк остался. Нужно укол сделать, а у меня, честно говоря, просто не хватает силенок, – кокетливо улыбнулась.

– Аминазин?

– Та да. Задница деревянная, игла ни в какую. И все забывают назначить физиотерапию, чтоб размягчить. Я сегодня напишу как раз.

В восьмой палате все вели себя тихо. Или спали, или притаились. Или это было действие лекарственных препаратов.

– Вон тот, – указала медсестра. Она заправляла шприц, не особо заботясь о наличие пузырей воздуха.

Он сел на койку, скинул одеяло. Пациент удобно лежал животом вниз, с открытыми глазами, со рта прямо на подушку натекала пенистая слюна. Он оголил ему ягодицы. На худосочном волосатом заде красовались синюшные, бугристые узлы. Будто под кожей были вшиты десятки булыжников. На узлах кое-где виднелись запекшиеся точки уколов, а так же рубцы от хирургических иссечений.

– Из-за таких, как этот, человечество и погибнет, – заговорщицки прошептал сосед по койке, повернувшись к Олегу. – Не нравится ему жить здесь, вот он и накличет беду.

– Спи, олух, – небрежно осек больного. Протер спиртовой ватой часть ягодицы. Пациент вздрогнул, мышца на лице задергалась.

– Я не могу спать. Никак это невозможно. Он снова следит за мной.

– Трамвай, что ли? – усмехнулся.

– Это не смешно, – обиделся больной. – Это страшно. Огромные круглые глаза-фары. Смотрят прямо сквозь решетку. Я пытаюсь закрыться, но они слепят и не дают заснуть.

– А ты уверен, что это трамвай? А вдруг это поезд?

На секунду больной замешкался, удивленно уставился.

– Я, по-твоему, не могу отличить трамвай от поезда?

– Ну, ты же только фары видишь. А фары слепят. Как можно из-за них разглядеть?

– Я знаю, что это трамвай, – убежденно произнес. – Он меня преследует. А когда находит, то начинает рассказывать о конце света. А конец света неминуем. Трамвай съехал с рельс – и теперь планета съедет с рельс, это очевидно.

– И как быть? – спросил он. Привстал, уперся коленом в койку и вогнал с размаху шприц в ягодицу. Мышца была каменисто крепка, неподатлива, напряжена. Игла вошла на треть. Он грузно насел, проталкивая ее вглубь. Потихоньку острие разрыхляло плоть и уходило дальше.

– Да все уже, – вяло ответил больной, наблюдая за процедурой. – Мир летит к чертям, Земля наша матушка летит к чертям. Со страшной скоростью. И мы бы все тоже уже давно улетели, но нас спасает то, что мы прикреплены к поликлиникам.

– Это точно, – сдавленно сказал он и стал, придерживая, бить кулаком по поршню, будто молотком. Нехотя, по чуть, на десятые миллилитра, лекарство растекалось в организме пациента. Тот лежал неподвижно. Лишь бесшумно двигал ртом, пуская слюни.

7

Когда он вернулся в кабинет, Михалыч уже вовсю вел беседу с пациентом. Начинало светать.

Гречук вцепился руками за сиденье стула, мелко дрожал, но при этом вел себя вызывающе.

– Вы сами пишете стихи? – осведомился доктор, закуривая.

– Так, пишу.

– О чем же они?

– Тількі людина, що ніколи в житті не написала ні рядка, може задавати подібні питання.

– Опять ваше высокомерие, Гречук, – с легким раздражением заметил доктор. – Они ведь антисоветские по содержанию?

– Без поняття. Я такої класифікації не чув ні разу.

– Как, по-вашему, они разрушительны для существующего положения вещей, существующего строя?

– Що ж це за стрій, що його можуть розвалити вірші.

– Не могут, разумеется. Но пытаются. Поэты наивно полагают, что могут.

– Поети ще більш наївні, і нічого подібного не мають на думці. Вони випускають на папір наболіле, те, що не дає спокійно жити. Не дає миритись із життям. Їх душа кричить віршами. Так дитина, народившись, перш за все сповіщає світу про себе криком. Так і поет сповіщає про свою душу криком віршів.

– Очень высокопарно, Гречук, – скривился Михалыч. – Я был о вас лучшего мнения.

– Я був о людях, що приносять клятву Гіппократа, теж кращої думки.

Михалыч злобно взглянул на пациента, но промолчал. Сделал трескучую затяжку.

Вежливо продолжил:

– То, что вы сказали по поводу поэтического крика, это любопытно. Но ведь на самом деле жизнь от этого крика не меняется.

– Хто знає. Можливо і змінюється. Принаймні для поета. Чи для того, хто прочитав. Якщо б вірші нічого не змінювали, то були б зовсім марні – невже їх би до сих пір писали? Якщо пишуть, то значить, якийсь у цьому є сенс.

– Но жизнь – это другое. Это то, что происходит между криком и стихом. Обычная, нормальная, спокойная жизнь. Житейская жизнь, так сказать. Чтобы ее хорошо, правильно, с пользой прожить – это тоже своего рода поэзия. Как вам такая мысль?

– Але не при цьому режимі.

– Опять-двадцать пять! Так что же при нем не так?

– Це життя раба. А життя раба – не життя, а існування. Людина гідна не нікчемного животіння, а справжнього життя – насиченого, цілісного, життя, що виражає його потребу в особистому зростанні. Проте, радянська людина навіть не особистість. Вона лише механізм жорстокої системи, гвинтик, що функціонує. Одиниця. Безсловесна і покірна. Зацькована, нікому не потрібна, беззахисна. Безсловесна і покірна. Раб, одним словом.

– Глупости какие. Человек – существо социальное. Ячейка общества. А социалистическое общество дает каждому по возможностям, и от каждого по потребностям.

– Що ж, мушу вас запевнити, у людині набагато більше звіриного, аніж нам цього хотілося би.

– Что вы такое страшное говорите? – усмехнулся Михалыч.

– Так, саме так. Ми і є тварини. Лише одягнуті у костюми.

– Вы сами тоже считаете себя животным?

– Не має значення, як я вважаю. Факт залишається історично доведеним.

– Раз вы так ударились в дарвинизм, то при чем тут тогда советский строй?

– Це протиправний, антигуманний режим. Людина, як і будь-яка жива істота, любить свободу. У неволі вона перетворюється на аморфну, тупу, керовану масу. Я хочу жити у свободі, а цей режим душить будь-які прояви свободи.

– И как вы это можете доказать? – заинтересовался Михалыч.

– Те, що я беззахисний сиджу перед вами – вже доказ. Те, що мене запроторили, як я розумію, в психіатричній лікарні, і насильно тут утримують – вже тому доказ.

– А вы что, считаете себя здоровым?

– Так, вважаю. І я вимагаю дотримання моїх людських прав.

Михалыч, шумно отодвигая стул, встал, потянулся. Что-то в его обрюзгшем, дрябло-пузатом организме пробурчало. Зашагал, заложив руки за спину. Вид у него был задумчивый, благожелательный. Вот-вот казалось, что он начнет насвистывать мелодию.

– Знаете, милейший, не получается, – мягко произнес Михалыч. – Спорно ваше убеждение, так сказать. Если мы выйдем на улицу и спросим у первого встречного гражданина – в свободном он государстве живет или нет – он ответит, что в свободном.

– Звичайно, відповість. Тому що боїться.

– Боится? – наивно удивился доктор.

– Так, боїться. Повертаючись до наших азів, що вільнодумство карається, він відповість так, як того потребує почути режим. Інакше його буде покарано.

– Вас послушаешь, так оторопь берет, – возмутился Михалыч. – Будто мы прямо в тюрьме какой-то живем.

– Саме так. У тюрьмі, – широко улыбнулся пациент. – Я дуже радий, що ви це збагнули.

6
{"b":"758971","o":1}