Это ведь жизнь, и она все движется. Как можно променять парк на палату психбольницы? Как можно променять мороженое на жидкое месиво? Как можно променять щебет птиц на монотонное бормотание из соседней койки? Как можно променять вид женских ножек на вид брюк санитара?
Можно. Выходит, что можно. Для этого нужно быть всего лишь больным человеком. И невозможно винить человека в том, что он болен. Хотя кто-то ведь должен нести за это ответственность.
Быть может, родители. Воспитание, влияние родителей. Людей, что не привили главные, основополагающие ценности. Не сумели или не захотели.
Он вспомнил свою мать. Как же он благодарен ей за правильное, мудрое воспитание. Он почувствовал гордость за собственную мать. И он ни за что не отправит ее в стационар, не отдаст на попечение других. Он молод, вся жизнь – яркая и насыщенная – еще впереди. Все еще будет, случится обязательно. Но мать он не оставит.
С наслаждением дохрустел вафельным стаканчиком. Шорохи листвы, галдеж детей, топот проходящих – уникальное звучание городского парка не отпускало. Томная усталость и удобство сиденья скатывали его в дремотную немощность.
Усилием воли он поднял себя, стряхнул вафельные крошки и, чуть шатаясь, отправился домой.
9
В квартире, по обыкновению, было тихо. Ничто здесь не шумело и пребывало в привычной лежалой бессознательности. Лишь холодильник утробно урчал в своих кухонных владениях.
Он тоже привык не шуметь. Осторожно разулся, опустил на полку ключи. Выглянул из-за дверного проема. Мать спала. Мерно сопела, склонив голову вбок. Ее крупное, страдающее тело то поднимало, то опускало раскрытую книгу. Он бесшумно приблизился. Присел на край кровати. Рука ее лежала совсем рядом, была безвольно откинута для сохранения сжатых очков. Пухлые, исполненные поперечных борозд, похожих на застывшие щипки, пальцы. Ствол руки покрыт редкими белесоватыми волосками и мириадами коричневых отметин. Закругление тяжеловесного плеча терялось в рукаве ночной рубашки.
Он дотронулся до ее пальцев. До горячих, дальних представителей ее огромного организма, по стечению обстоятельств такого родного его сердцу. Пристально всматривался в ее лицо. Ему одновременно и трепетно хотелось, чтоб она проснулась – улыбнуться ей, поздороваться, выложить бесплотный кирпичик в храм его сыновьей благодарности, куда он все чаще и чаще водил бы ее, стареющую и пока еще не отошедшую.
А с другой стороны будить ее не хотелось. Ничем не нарушать ее сна, умиротворенности ее черт, сглаженности от приглушенной боли лба.
На прикроватной тумбе стояла кружка с водой. Ждали своего часа блистеры с таблетками, кое-где треснувшие от давления прозрачного купола и самой пилюли. У стены висел шнур с выключателем, с маленькой черной кнопочкой посередине.
Посмотрев на календарь с изображением олимпийского мишки – лохматого, с ушами, круглыми, как два блина, лыбящегося с удалым великодушием – он встал. Отошел к своей кровати, обходя скрипящие паркетины. И, раздевшись, едва прикоснувшись головой к подушке, отключился.
10
Дребезжание телефона не прекращалось. Он высасывал себя из тьмы сна, но сил, чтобы подняться и взять трубку – не хватало. Разлепил веки, пропуская внутрь синеву вечера.
– Сына, телефон, – раздался голос матери.
– Слышу, – пробубнел подушке.
Аппарат не унимался. Простонав, он подобрался и извлек свое вялое тело из постели. Сел. Помял залежалое лицо. Мышцы скованно и разбито поднывали.
– Сына, ты в порядке? – беспокойно сказала мать. – Отзовись, как ты?
– Та в порядке я, – промямлил невнятно и сонно.
– Телефон надрывается. Может, что-то случилось.
– Сейчас отвечу.
Сфокусировавшись на ненавистном аппарате, он схватил трубку.
– Алло…
– Алло, Олежик, это ты?
Голос и знакомый, и незнакомый. Скорее знакомый. Но ему было лень вспоминать.
– Да, я.
– Слава Богу! – вздох облегчения, и тут же торопливо голос продолжил: – Олежик, это Михалыч. Отгул отменяется. Бегом на работу! Срочно!
Голос, а тем более интонация Михалыча были и вправду незнакомы. Сонливость стремительно пропадала, заменяясь нарастающим страхом.
– А что слу..?
– Жду сейчас же! Все, отбой!
Бросил трубку.
– Кто там? – тут же возникла мать.
– С работы. Просят прийти сегодня, аврал.
– Ну как так, – мать запричитала. – Они же тебя замордуют.
– Я крепкий, сама знаешь, – улыбнулся и принялся одеваться. – Ты-то как?
– Держусь, – сказала уверенно. – Хотела рассказать, как мы посидели вчера, но, видать, не успею. Значит, позже расскажу.
– Обязательно, – подошел и поцеловал ее в терпкий лоб. – Тебе нужно что-то? Пока я тут.
– Нет, все есть, – ответила. – А если надо будет, сама доползу. Я же крепкая, сам знаешь.
– Ладно, отдыхай.
Он выбежал в вечереющий город и спешно добрался до места работы. Михалыч ждал его в кабинете. Горела лишь настольная лампа, отчего в кабинете царил дымный, зловещий полумрак. Михалыч курил непрерывно.
– Что случилось? – спросил у порога.
Затяжка. Мучительно долгая затяжка.
– Закрой дверь, – угрюмо приказал Михалыч. Он вертел в руках спичечный коробок. – Дело дрянь, Олежик. Сядь и слушай.
Он послушно опустился на стул. У Михалыча было хмурое, в глубоких бороздах лицо. Окутал себя новой порцией дыма. Говорить медлил.
– Итак, Олежик, – вымолвил, понизив голос. – Приходили днем товарищи. Есть у них дело на очередного антисоветчика. Но один из товарищей мой близкий друг. И пока хода делу не дает. А прежде он посоветовался со мной.
– Ну? На кого дело?
Михалыч строго взглянул, но тут же опустил взгляд на коробок.
Затяжка. Мучительно долгая затяжка.
– У товарищей на руках сейчас два доноса. Один – на твою мать. Второй – на тебя и твою мать.
– Как это? – произнес он медленно, неуверенно. С непониманием откинулся на спинку.
– Закрой рот и слушай меня дальше. Вчера у вас в гостях был видный диссидент, украинский поэт и националист. Я уверен, что ты не знаешь, кто это. И потому даже формально называть не буду.
Затяжка. Мучительно долгая затяжка.
Он смотрел на костяшки рук Михалыча, покрытые пучками проволочных волос. Сколько зубов выбивали эти костяшки? Сколько ломали челюстей, перешибали носов?
– Я также уверен, что ты и понятия не имеешь, что он оставил твоей матери запрещенные, антисоветские материалы. Говорить, какие, я, разумеется, тоже не собираюсь. Но граждане не дремлют, и органам донесли о визите. Вот тут я скрывать, пожалуй, не стану – на будущее будет тебе урок. Это соседка и дворник. Кто именно на тебя донес прицепом – догадывайся уже сам.
Он поник. Слова были чужими и чуждыми. Он все еще не понимал происходящего.
Полумрак кабинета густел, чернел, утопал в мутной тьме.
Сам не заметил, что, рассеянно теребя пуговицу рубашки, внезапно дернул и оторвал ее.
– Теперь будем спасать твою несведущую шкуру, – между тем деловито продолжал Михалыч. – Ты паренек молодой, основательный, сознательный. Как сын мне практически. А завтрашний день может исковеркать твою судьбу.
Затяжка. Мучительно долгая затяжка.
Затем Михалыч с треском задавил окурок и встал.
– Есть лишь один шанс тебя спасти, – сказал, подходя ближе. Крепко въелся пальцами в плечи, болезненно сжал и с силой поднял. Повел к столу, где только что сидел. – За тебя я ручаюсь, товарищ в курсе. Но этого мало. Нужен твой шаг.
Усаженный за стол, он недоверчиво переспросил.
– Мой шаг?
– Именно, – Михалыч покопошился в шкафу, выудил бутылку, а к ней и стакан. – Нужен один твой решительный шаг. Тяжелый, но иначе никак.
– Как это никак? Какой еще шаг? О чем речь вообще?
Михалыч невозмутимо выплескивал прозрачную жидкость в стакан.
– Да, никак, – подтвердил. – Загремишь в психушку, там тебя обработают, впаяют диагноз – и выйдешь через три года седым стариком. Ну, или овощем. Как повезет.