– Но… – Карина была готова вступить в привычный спор на тему цифровизации и компьютерных технологий, когда Ефросинья резко остановилась. Ее лицо будто потемнело, плотно сомкнутые губы почернели от злости, глаза горели. Подняв вверх указательный палец, женщина прошипела:
– Не упорствуй в грехе своем, не спорь! Ибо только на пороге исправления ты, еще одно слово, и отправлю как есть, восвояси! Тут божье место, блудницам и грешницам не место здесь. А уговаривать и стеречь тебя никто не станет. Не хочешь, силы в душе не увидишь, возвращайся назад, в свой вертеп!
Она застыла, словно вмерзла в черную землю. Карина смотрела на нее, словно завороженная.
– Вижу, вижу, матушка. Я понять хочу. Одуматься. Отдышаться… – При этих словах глаза Ефросиньи чуть потеплели. – Я не просто так сюда приехала, и, не разобравшись, домой не вернусь!
– Смотри… Замечу прежнее в речах или взгляде, от скита отлучу. Так и знай.
– Хорошо, матушка Ефросинья, я поняла…
Они вышли из леска.
Перед Кариной открылся вид на небольшой поселок на пригорке: отсюда были видны пять или шесть срубов, обнесенных забором. За ними, чуть в стороне, на соседнем холме – черная после пожара церквушка.
– Скит? – она вспомнила сказанное Ефросиньей слово.
– Скит. По древнему монастырскому укладу живем, заведенному еще при первых Патриархах, от того и скит… – Они подошли к калитке, матушка ключом отворила ее, пропустила Карину вперед: – Ну, проходи-проходи. Сейчас все в трапезной. Оставляй пожитки свои в сенях, а сама ступах к сестрам. После келью твою покажу, послуша́ние назначу…
Карина остановилась на деревянном помосте из плохо струганных досок, огляделась – внутри поселение оказалась побольше. Центральная улочка, если так можно было назвать тропу, укрытую деревянными плахами, сворачивала к холму. Узкими спусками подбиралась к небольшим, деревенского типа срубам. Над поселением поднимался теплый, манящий дым и запах свежего хлеба. Девушка сглотнула слюну, в одно мгновение почувствовав, как замерзла, проголодалась и устала.
– Матушка Ефросинья, вы как монашки тут живете? – спросила, почувствовав на себе изучающий взгляд женщины.
Та кивнула.
– Можно и так сказать. В нонешней церкви тоже греха много. Мы же из веры самое чистое берем, в самые истоки глядим. Там она, благодать, на глубине спряталась, только стойким и настырным показывается, кто достоин познать ее и ей следовать… Сперва несложное тебе послушание дам. Что прибрать, покрасить, чем помочь сестрам. Потом посложнее. А там видно будет… Там решу, смогу ли помочь душе твоей истерзанной.
Она развернулась к девушке, сцепила натруженные пальцы. Посмотрела пристально, будто пригвоздив взглядом к помосту. Толкнув дверь, кивнула Карине:
– А теперь ступай, Агата. Да помни о грехе своем.
Карина вошла в жарко натопленные сени. Вдоль стены – лавка, под ней рядком – галоши разных размеров и степени чистоты, На вбитых в стену крючках – нехитрая одежда послушниц, пуховики да куртки. В углу – деревенский наливной умывальник, рядом с ним, на гвоздике – колко накрахмаленный рушник, чуть примятый сестрами, вытиравшими им только что руки. У двери лежала, словно приклеенная к полу домотканая дорожка. Карина огляделась, нашла тряпку, вытерла ей подошву обуви. Но, подумав, все-таки разулась – уличная грязь намертво вобралась рифленой подошвой и не вычищалась. Вздохнув, девушка поставила ботинки в ряд с другой обувью, вымыла руки.
Автоматически поправила волосы, приладила хвост влажной рукой. Скрипнула дверь, из щели показалось уже знакомое веснушчатое лицо Млады.
– Пришла уже? Так заходи, чего мнешься, время трапезы закончится, обед ждать придется! А он после дневного послушания только… У нас с этим строго!
Бросив взгляд на ноги Карины в голубых хлопковых носочках, снова покачала головой, велела:
– Обуйся, здесь не город, полы холодные.
– Так грязные они…
Млада махнула рукой:
– Все одно сейчас мыть буду. Заходи скорее, дует, всех сестер заморозим с тобой.
И Карина послушно обулась и проскользнула следом.
Трапезная оказалась простой избой. Деревенская печь посредине, от нее – длинный стол, грубоватый и обстоятельный. За ним, на приставленных к нему лавках, сидели женщины разных возрастов. Темная одежда без украшений, длинные юбки в пол делали их похожими друг на друга. У всех головы плотно повязаны платками – ни прядки волос не видно.
На вошедшую послушницы посмотрели без интереса, сразу вернувшись к трапезе.
По центру стола стояло несколько глиняных горшков с крышками, в больших самодельных тарелках – крупно порезанные ломти серого хлеба, рядом – домашний сыр, поделенный дольками по числу послушниц и крынки с молоком и водой.
– Садись-садись, не тяни, – поторопила ее Млада. Подтолкнула к лавке.
Женщина, сидевшая с краю, не взглянув на Карину, молча сдвинулась, освободив место.
– Здравствуйте, – девушка кивнула, окинула всех взглядом, рассчитывая на ответное приветствие. Женщины еще раз на нее посмотрели, некоторые кивнули, другие – промолчали. Та, что освободила ей место, пробормотала:
– И тебе здравия.
– Садись уже, – прошипела Млада, с грохотом поставив перед Кариной тарелку, ложку и чистую кружку. Придвинув к ней ближайшую крынку и горшок, пояснила: – Кашу накладывай, сколько хочешь. Хлеб бери, сыр. Молоко наливай, тебе сегодня как вновь прибывшей полагается. С завтра вода только будет… – она осеклась, пожала плечами: – А впрочем, не знаю, как матушка велит, завтра постный день.
Карина кивнула.
Ложка оказалась деревянная, словно реквизит исторического фильма. Да и все здесь выглядело, словно подготовленное для киносъемки, даже послушницы с неприветливыми и строгими лицами – будто актеры массовки. Девушка наблюдала, как Млада приглядывает за столом. Примостившись на табуретке у окна – кому надо хлеб придвинет, крынки передает. Больше всего за Кариной приглядывала. Заметив, что девушка положила в тарелку всего пару ложек каши, нахмурилась, беззвучно потребовала положить еще. Карина пожала плечами, послушалась, уверенная, что она столько не съест – не ела она прежде пшенную кашу «без ничего» – мама всегда добавляла тертое яблоко, корицу или курагу. Да и молоко Карина не пила с детства.
– А можно воду? – спросила у Млады.
Та пожала плечами, отодвинула от нее крынку с молоком. Приставила полупустую – с водой.
Женщина, сидевшая рядом, пробормотала:
– Зря выделываешься, матушка такое не любит…
– Я не выделываюсь, я просто молоко не пью.
Женщина напротив оторвала от тарелки потускневший взгляд, в нем мелькнул интерес, не живой, а тяжелый, прилипчивый, с притаившейся злобой на дне. Скривив губы, усмехнулась:
– Да что ты ей объясняешь, пару дней покапризничает, на третий жрать любую баланду будет.
– Тише ты! – прикрикнули на нее сразу несколько голосов.
Карина растерянно оглянулась. Млада обошла со спины, похлопала по плечу:
– Не обращай внимания.
Женщина напротив подняла голову, пробормотала:
– Младка, а что ты о ней печешься? Надеешься, матушка тебя простит? – все рассмеялись. – Так не жди, не заработала ты еще прощение. Да и милый-благоверный тебя не велел выпускать…
– Заткнись, Клавдия, – острое, приправленное неведомыми Карине конфликтами и неприязнью, веселье захлебнулось в одно мгновение – в трапезную вошла Ефросинья.
Посмотрела строго на притихших женщин.
Молча направилась на свое место – во главе стола, Карина не заметила, что там стоит лавка и приготовлены приборы.
Проходя мимо девушки, матушка покосилась на ее тарелку, кружку с водой. Спросила холодно:
– Отчего молока не дали Агате?
Млада отозвалась:
– Воды попросила.
Клавдия, мстительно взглянув на девушек, уточнила:
– Отказалась она. Говорит, не пьет…
Ефросинья села на свое место, наложила кашу, придвинула ломоть хлеба. Взяв с тарелки кусок сыра, откусила от него. Остальное положила на хлеб.