«Видела бы ты, как Чин Чин улыбался Нана, – любила повторять мама. – От всей души. У него загорались глаза, губы растягивались до самых ушей, и даже сами уши приподнимались». Нана отвечал отцу тем же. И если папино сердце напоминало потускневшую от времени лампочку, брат был чистым светом.
Нана пошел в семь месяцев. Так родители поняли, что он вырастет высоким. Его обожали все соседи, вечно звали на праздники. «А вы Нана с собой приведете?» – спрашивали они, желая озарить свой дом его улыбкой, повеселиться, глядя на его неуклюжие детские танцы.
Каждый торговец держал про запас подарок для Нана. Плошку коко – острой пшенной каши, кукурузный початок, небольшой барабанчик. «Разве есть что-то, чего мой сын не может получить?» – задавалась вопросом мама. Почему бы ему не завоевать весь мир? Она знала, что Чин Чин с ней согласен. Нана, любимый, обожаемый Нана заслуживал только самого лучшего. Но что лучшее мог предложить ему мир? По мнению Чин Чина – бабушкины ачомо, суету Кеджетии, красную глину и вкуснейшее фуфу[4] его матушки. То есть Кумаси, Гану. Мама так не думала. Ее кузина переехала в Америку и теперь помогала семье в Гане деньгами и одеждой. А значит, по ту сторону Атлантики полно и денег, и одежды. После рождения Нана Гана стала казаться слишком тесной, а мама хотела, чтобы сыну было куда расти.
Родители бесконечно спорили, но в итоге легкая натура Чин Чина позволила ему так же легко отпустить мою мать. Недели не прошло, как она вступила в лотерею на получение грин-карты. В те времена ганцы еще редко эмигрировали в Америку, поэтому шансы на выигрыш были высоки. Несколько месяцев спустя мама узнала, что система случайным образом выбрала ее заявку и дала добро на ПМЖ. Мать собрала свои нехитрые пожитки, взяла маленького сына и уехала в Алабаму, штат, о котором ничего не знала, но где собиралась жить с кузиной, которая как раз доучивалась на докторскую степень. По уговору Чин Чин должен был присоединиться к маме позже, когда подзаработает денег на второй билет на самолет и их собственное жилье.
Глава 6
Мама спала весь день и всю ночь, сутки напролет. Она практически не двигалась. При любой возможности я старалась убедить ее что-нибудь съесть. Стала готовить коко, свое любимое детское блюдо. Мне пришлось обойти три разных магазина, чтобы отыскать нужный сорт проса, подходящую кукурузную шелуху и правильный арахис для посыпки. Надеялась, что уж кашу-то мама проглотит не задумываясь. Утром, перед тем как пойти на работу, я оставила миску у ее постели, но, когда вернулась, поверхность блюда подернулась пленкой, а все, что ниже, так слежалось, что пришлось немало потрудиться, выскабливая кашу в раковину.
Мама всегда лежала ко мне спиной, словно чуяла, когда я войду в комнату с тарелкой коко. Я представила, вот бы кто-нибудь заснял это и сделал монтаж: внизу подстрочником мелькают названия дней недели, но единственное, что меняется в кадре, – моя одежда.
Примерно через пять суток в таком режиме я вошла в комнату, а мама не спала и лежала лицом ко мне.
– Гифти, ты все еще молишься? – спросила она, когда я поставила чашку с коко.
Пожалуй, милосерднее было бы солгать, но милосердие во мне закончилось. А может, никогда и не начиналось. Я смутно припоминала, что в детстве была доброй, но, вероятно, путала доброту и младенческую невинность. Между мной прежней и нынешней было так мало общего, что казалось бессмысленным выказывать матери чувства вроде милосердия. Разве тогда я его знала?
– Нет, – ответила я.
В детстве я молилась. Читала Библию, вела дневник, где писала письма Богу. Жутко боялась, что их прочитают, поэтому придумала кодовые имена для всех тех, кто, по моему мнению, заслуживал его кары.
Если пролистать этот дневник, становится ясно, что я была из тех ярых христиан, что от души верят в искупительную силу наказания. «Причина, почему они еще не упали и не падают, может быть только одна – не пришло назначенное Богом время. Поэтому и сказано, что, когда оно придет, “нога их поскользнется”. Бог не будет больше поддерживать их на скользком месте. Он оставит их одних»[5].
Свою мать я назвала Черной Мамбой – мы в школе как раз проходили пресмыкающихся. Учитель показал нам фильм, где двухметровая змея, похожая на изящную женщину в обтягивающем платье, скользила по пескам Сахары в погоне за кустарниковой белкой.
В ту ночь я записала в своем дневнике:
Дорогой Боже!
Последнее время Черная Мамба со мной очень плохо обходится. Вчера сказала, что, если не приберусь в комнате, никто не захочет на мне жениться.
Брат Нана проходил под кодовым именем Базз. Не помню почему. Поначалу Базз был моим героем:
Дорогой Боже!
Базз сегодня бегал к фургончику с мороженым. Себе взял эскимо-ракету, а мне леденец с Флинстоунами.
Или:
Дорогой Боже!
Сегодня в центре отдыха другие ребята не захотели со мной играть в трехногие гонки, мол, я слишком маленькая. А Базз пришел и сказал, что встанет со мной в пару! И знаешь что? Мы победили, и я получила приз.
Временами брат меня донимал, но тогда его промахи были невинными, заурядными.
Дорогой Боже!
Базз вечно вламывается ко мне без стука! Ну сколько можно!
Однако несколько лет спустя мои просьбы о вмешательстве свыше приобрели совсем иной характер.
Дорогой Боже!
Прошлой ночью Базз пришел домой и начал кричать на ЧМ. Я услышала, как она плачет, и спустилась вниз, хотя мне полагалось уже быть в постели (извини). ЧМ попросила Базза не шуметь, а то он меня разбудит, но Базз схватил и разбил телевизор об пол, а потом еще и дыру в стене кулаком пробил. У него начала течь кровь, ЧМ расплакалась, посмотрела вверх и увидела меня. Я побежала к себе, а Базз закричал: «Пошла нахрен отсюда, лошня назойливая!» (А что такое лошня?)
Мне было десять, когда я это записала. Хватало мозгов придумывать условные имена и помечать новые для себя слова, но не хватало, чтобы понять: любой человек при желании с легкостью расшифровал бы мой код. Я прятала дневник под матрасом, но так как мама убиралась повсюду, то наверняка в какой-то момент его нашла. Впрочем, она ни разу об этом не упомянула. После того случая с телевизором мама прибежала ко мне в спальню и заперла дверь, а Нана остался бесчинствовать внизу. Мать прижала меня к себе, поставила нас обеих на колени у кровати и принялась молиться на чви.
Awurade, bɔ me ba barima ho ban. Awurade, bɔ me ba barima ho ban. Боже, спаси моего сына. Боже, спаси моего сына.
– Ты должна молиться, – заявила она мне теперь. Взяла коко, проглотила пару ложек и отставила миску обратно на тумбочку.
– Вкусно? – спросила я.
Мама пожала плечами и вновь повернулась ко мне спиной.
~
Я отправилась в лабораторию. Хана там не было, так что в комнате стояла приемлемая температура. Я повесила куртку на спинку стула, собралась с духом и отловила пару мышей, чтобы подготовить их к операции. Сбрила шерстку с макушек, осторожно просверлила черепа, вытирая кровь, пока не показались ярко-красные мозги. Грызуны лежали под наркозом, их грудные клетки механически расширялись и сдувались.
И пусть я уже миллион раз выполняла подобную процедуру, вид мозга по-прежнему меня завораживал. Даже если бы я досконально изучила маленький орган внутри крошечной мыши, он все равно не отражал бы всей сложности аналогичного органа в моей собственной голове. И все же мне пришлось постараться понять его работу и перенести это ограниченное понимание на тех из нас, кто составлял вид Homo sapiens, самых сложных животных – единственных животных, кто считал, будто вышел за пределы своего царства, как любил говорить один из моих учителей биологии в старших классах. Эта вера, эта трансцендентность хранилась внутри самого органа. Бесконечная, непознаваемая, одухотворенная, возможно, даже волшебная. Я променяла пятидесятничество своего детства на эту новую религию, этот новый поиск, зная, что никогда ее полностью не постигну.