И Лукашов мучительно стал поворачивать голову, а Холин следил за ним, застыв, оледенев, не умея двинуть ни ногой, ни рукой, ни шеей.
Лукашов продолжал шевелить головой, все пытаясь поднять ее и оглянуться на Холина, а Холин все стоял и не мог двинуть ни единым членом.
И вдруг Холин понял, что это не Лукашов шевелит головой, а его шевелит невидимая за ним маленькая черная собака. И Холин, вскрикнув от ужаса и отвращения, забыв про следы, теряя куски шарфа, поднимая; их, наступая на шнурки ботинок, бросился бежать к поезду.
…Перрон был девственно чист. Мерцавшая в свете луны, казавшаяся нематериальной пыльца все-таки понемногу притрушивала землю. Николай Егорович побежал по перрону к своему вагону, оставляя тонкие, как пленка, следы; чистые, четкие, какие бывают от кастрюли или миски, когда хозяйка просыплет на стол муку, а потом снимет кастрюлю или миску, и останутся чистые черные следы.
Удача сопутствовала Холину. Ни на перроне, ни в тамбуре, ни в вагоне он не встретил ни единого человека, ни единого звука не донеслось до его слуха. Поезд спал.
Холин тихо откатил дверцу купе. Это был наиболее опасный момент – проснется ли кто. Но никто не проснулся. Лысый толкач спал на спине, заложив под голову руки, похрапывая, и в полумраке купе чернели его подмышки. Главреж, подобрав ноги, удобно свернувшись, дышала ровно.
Холин быстро разделся, залез под одеяло. И только тут, в тепле, в безопасности, пришел настоящий ужас. Стиснув зубы, чтобы не стучали, всеми силами пытаясь унять дрожь, Холин смотрел в потолок, и думал. Думал о том, что теперь, если даже его не найдут, если не расстреляют, все равно остаток жизни превратится для него в кошмар. Все равно он не сможет избавиться от той жуткой картины, как собака шевелила голову Лукашова.
А может быть, все это – сон? Боже мой, как бы он был счастлив, если бы это оказалось сном! Ведь сколько раз с ним бывало так, какие только ужасы не происходили, казалось бы, все, конец: или уже летишь в пропасть, или нож вошел тебе в сердце, а потом вдруг просыпаешься. Холин даже со временем научился просыпаться, хватаясь за какие-нибудь детали, детали нелепые, нереальные, убеждал сам себя во сне, что в жизни так быть не может, и просыпался.
Надо сейчас попытаться проснуться во что бы то ни стало. Конечно, это сон. Надо только отыскать эти нелепые детали. Взять хотя бы луну. Откуда взялась луна, если они выехали в метель. Такая яркая, чудесная луна. Впрочем, метель могла внезапно кончиться, так бывает. Вот если бы знать фазы луны. Но он не знает фаз луны.
Он даже не знает, есть сейчас луна или нет. Нет, луна не даст пробудиться от сна.
Ручка! Ну да же! Именно ручка! Дверь купе была закрыта изнутри, а Лукашов открыл ее свободно. И синий свет! Он же четко помнит, перед тем как заснуть, разговор с главрежем о синем свете, свет не включался, очевидно, перегорела лампочка, и вдруг откуда-то синий свет, он же помнит, как дрожали у женщины ресницы в синем свете. И вообще это нелепое появление Лукашова, этот странный с ним разговор и все, что произошло потом… Разве он сделал бы это в жизни? И шапка. Почему это Лукашов был без шапки? Все. Теперь можно проснуться.
Вагон дернулся, и по купе заскользили серые тени. Поезд пошел. Все. Значит, все-таки правда. Конечно. Синий свет мог выключить, а потом включить проводник во всем вагоне, дверь главреж могла закрыть не полностью или просто не сработал замок… И Лукашов появился вполне естественно. У него действительно есть сестра, Холин слышал, что Лукашов ее очень любит, и, подвыпив, вполне мог принять неожиданное решение поехать к ней на день рождения… И убил он его вполне естественно. Он же не хотел его убивать, просто слегка дотронулся кирпичом, он же не виноват, что в этот момент Лукашов повернулся и подставил висок…
Холин схватился за галстук. Ему стало душно. Постой, откуда же это взялся галстук? Ведь он, когда ложился, снял его… и когда вышел и Лукашов, тоже хорошо помнит, что на нем не было галстука. Он еще все время кутал шею шарфом. И, едва подумав об этом, Холин проснулся.
* * *
Холин лежал весь в холодном поту. Его расслабленное тело бессильно дергалось от толчков поезда. Взгляд блуждал по потолку. Толкач и главреж спали. Снизу доносились хрюканье и свист толкача, ровное глубокое дыхание главрежа.
«Как хорошо, что я вспомнил про галстук, – подумал Холин. – Если бы я не вспомнил про галстук, то всю ночь бы еще мучился в бреду, всю ночь чувствовал бы себя убийцей. А может быть, даже умер бы во сне». Он где-то читал, что с больным сердцем можно умереть во сне, если снится кошмарный сои…
Как хорошо, – думал Холин, лежав на спине и глядя на плафон, в котором только что, в кошмарном сне, горел синий свет, а сейчас света не было, а за окном вместо отвратительно яркой луны опять бушевала теплая добрая метель, – как хорошо, – думал Холин, – жить на свете с чистой совестью, ничего не бояться, просто жить, наслаждаться каждой минутой, вот так просто лежать и смотреть на плафон…
«Как хорошо, – думал Холин, – что мне приснился этот сон. Теперь я буду наслаждаться каждой минутой на курорте, теперь я не стану думать о Лукашове, теперь я не буду его ненавидеть. Хватит его ненавидеть. Я расправился с ним. Пусть во сне, но расправился. Пусть это было во сне, но в конце концов какая разница, главное – у меня спокойно на душе. Как хорошо, что мне приснился этот сон. Мне легче стало дышать. Я буду наслаждаться каждой минутой на курорте. Буду часами сидеть у моря, ходить на танцы, познакомлюсь с какой-нибудь женщиной. Сколько лет я уже не ходил на танцы? С выпускного вечера в институте? Когда в огромном актовом зале, построенном еще при царе, гремел духовой оркестр, и его звуки пронизывали все уголки здания, и люди танцевали в коридорах, на балконе, в фойе. Сотни людей. Может быть, тысячи две; молодежь со всего города, в основном девушки – девушки любили их механический факультет».
Холин помнит, как он ушел с девушкой темными коридорами из актового зала, пришел в зимний ботанический сад, у него работал приятель в зимнем ботаническом саду и пустил их, вопреки строгому закону, они сели на скамейку. А вокруг стояли пальмы, цвели розы и пахло так сладко, так томно, так остро незнакомыми, волшебными, тропическими островами, и жизнь впереди казалась такой жутко интересной, необычной, что Холин заплакал от счастья, а девушка утешала его – она думала, что он пьяный.
А потом до утра они бродили по институтскому парку, пели, пили, танцевали, целовались и, когда встало солнце, поехали загорать на речку, и один из их группы, хороший, способный парень, немного, правда, сухарь, напившийся первый раз в жизни, утонул…
Это был первый удар по тропическим островам.
«Как хорошо, – думал Холин, – ехать в отпуск, первый в жизни человеческий отпуск, пусть даже заработанный ценой инфаркта. Ехать простым человеком – не вором, не убийцей, не подлецом. Просто человеком, человеком с чистой совестью». Раньше он думал, что счастье в том, если добьешься того, чего страстно желаешь. А оказывается, счастье совсем в другом. Человек счастлив тогда, когда он не может себя ни в чем упрекнуть, когда чиста его совесть.
Холин привстал. Ему показалось, что в углу что-то шевельнулось. Но там ничего не было. Там просто висело его пальто. А из кармана пальто торчал шарф. Мокрый шарф, потому что с него капало на пол, на коврик.!. Ш-ш-шрап… ш-ш… шрап…
Холин рванулся к пальто, выхватил шарф. Шарф был разрезан на два куска! Он тупо уставился на эти два куска…
Главреж зашевелилась, и Холин вдруг панически стал прятать под матрац куски шарфа, обламывая ногти о плохо гнущийся толстый край шарфа.
– Вы не спите? – спросила главреж.
Холин повалился на место.
– Н-нет… – выдохнул он, стараясь сдержать рвущееся дыхание.
– Я заметила – вы неспокойно спите.
– Да… да… я плохо сплю, – сказал Холин.
– Это к вам приятель приходил?
– Какой приятель?
– Ну, вот только что. Вы еще с ним выходили.