Литмир - Электронная Библиотека

Приподнялась, да вновь опустилась – не кончились ещё мучения Аристиппа. Но теперь он страдал не за тех, кого не знал лично при жизни, а за родных и близких. Вспомнил он и отца – запойного пьяницу, носителем чьих генов он по случайности или, напротив, по провиденью, являлся, и матушку – набожную и светлую старушку, едва слышно по вечерам читавшую тихие молитвы, и жену, родившую ему сына, женщину статную и крепкую, бившую его иногда за пьянство и безалаберность, да только недолго – всего-то три года, и сына, тихого мальчика, похожего во всём на бабку – мать Аристиппа, курчавого, с большими испуганными глазами, с внимательным и кротким взором, который-то, наверное, и отца своего не запомнил: через несколько лет семейной жизни забрала его мать и увезла в другой город, подальше от отца-алкоголика и дурных генов. Все эти лица, потускневшие, а потом и совсем забытые им при жизни, предстали перед Аристиппом со всей отчётливостью, в мельчайших деталях, настолько правдоподобных, что казалось, стоит открыть глаза, и они будут все тут, рядом, на расстоянии вытянутой руки. Тысяча иголок вонзилась в сердце Аристиппа, а когда оно стало привыкать к этой боли, боль сместилась, и теперь уже была невыносимой – как будто кто-то огромной тупой ложкой выскребал внутренности его когда-то живого тела. И невозможно было ни терпеть эту боль, ни остановить её, как невозможно было остановить свою злобу или простить обиды живым людям, но ведь именно поэтому за своих любимых и близких люди страдают сильнее, чем за других, так как совершают зло по отношению к ним сознательно и будто с некоторым упоением, что, мол, пусть и они мучаются, раз мучаюсь я.

Именно так чувствовал себя бывший дворник с впечатляющим алкогольным стажем. Но в аду алкоголиков не бывает. Не бывает там ни дураков, ни гениев. Бывают лишь прощённые и непрощённые. Аристипп, всегда снисходительно относившийся к матушкиным молитвам и считавший их предсмертной блажью старухи, вспомнил вдруг её тихий речитатив, и слова сами начали всплывать в его голове: «Отче наш, иже еси на небеси, да святится имя твое…» И далее, и далее. «Pater noster, qui es in caelis, sanctificetur nomen tuum…», – ровным мягким голосом начал повторять за ним на латыни кто-то невидимый. «Аминь», – закончил Аристипп. «Amen», – вслед за ним закончил кто-то читать по-латыни. И продолжил уже на греческом: «Πάτερ ἡµῶν ὁ ἐν τοῖς οὐρανοῖς, ἁγιασθήτω τὸ ὄνοµά σου, ἐλθέτω ἡ βασιλεία σου, γενηθήτω τὸ θέληµά σου, ὡς ἐν οὐρανῷ καὶ ἐπὶ γῆς…» А потом на иврите… И на арабском… И слова эти всё не стихали, но постепенно будто уходили вдаль, а потом вновь приближались, как только боль Аристиппа усиливалась.

Но нет ничего неизменного, если сердце человека открыто. Лица становились тусклыми, чувства немели, боль спадала, и ощутил Аристипп, что никакой он даже и не Аристипп, а пыль, частица мироздания, как все иные, и что нужен он мирозданию только потому, что не может мироздание быть без него. И он перестал ощущать себя и думать о себе. И стало так, будто есть он и будто его нет, но что он часть всего, а всё – он. Покой.

И тут универсум начал сворачиваться с невообразимой скоростью и схлопнулся.

…Девочка открыла глаза. Вокруг неё была лужа. Руки – в грязи, липкой, вязкой, невообразимо мерзкой. Лаковые туфельки и платьице тоже облеплены грязью. «Сляка», – подумала девочка.

КОСИ, КОСА

(экзистенциальная зарисовка)

– Что, Данила, не спится? – раздался за спиной тихий вкрадчивый голос.

Кузнец обернулся. На пороге кузницы в ярких всполохах огня, летевшего от печи, стояла женщина. Высокая, прямая, в длинном чёрном плаще в пол, до самой земли, знакомая или нет – понятно не было из-за капюшона, покрывавшего её голову и отбрасывавшего тень на лицо так, что лица не было видно совсем, а вместо него будто зияла пустота.

Голос её был Даниле как будто смутно знаком, но по всему остальному: по фигуре, по стану, по выпростанным из широких рукавов плаща тонким белым рукам – никак не мог он припомнить никого из знакомых ему женщин, кому бы мог принадлежать этот волшебный голос. Пришлая, что ли. Однако ни сумы, ни котомки в руках её не было, только коса – длинная и слегка гнутая.

Данила нахмурился, но скорее для вида, нежели всерьёз:

– Не спится… – кузнец занял исходное положение, склонившись над добротным кузнечным столом, и продолжил разглядывать старый, с огромным лезвием для разделки мяса, кривой нож.

Он стоял к гостье спиной, чувствуя её пристальный взгляд на себе, но не оборачивался, не желая подать вида, что та его весьма даже заинтересовала.

– Работы много, – кузнец провёл лезвием ножа по бруску – туда, обратно. По кузнице полетело шуршащее «вжик-вжик». – Одному ведро залатай, другому подкову выправь, третьему ножи подточи… И всё срочно. До утра глаз не сомкнуть, с утра-то ведь всем в поле выходить да по хозяйству хлопотать. Вот и работаю по ночам. А ты что так поздно?

Он развернулся всем телом и чуть снисходительно оглядел гостью:

– Иль случилось что?

– Да вот… – та кивнула на косу в руках, – погнулась. Выправишь к рассвету?

Вежливо так сказала. Даниле понравилось. Известно, кузнец – первый человек в станице, без него никуда!

– Глянь-ка! – она протянула ему косу, блеснув глазами из темноты капюшона.

Данила отложил в сторону нож и наждачный брусок, вытер рукой пот со лба, не торопясь, вразвалочку, подошёл к гостье, взял косу, повертел в руках.

– Отчего же не выправить. Выправлю. Тут работы-то на час-другой.

И нахмурился – от гостьи веяло странным холодом.

– Дверь надо прикрыть, а то, видать, похолодало. Не застудилась бы ты.

Он выглянул на улицу, но, к его удивлению, там было тепло. Пахло звёздами, кошеной травой и спящей ночной рекой. Кузнец в недоумении пожал плечами – откуда холод-то был?

Он вернулся внутрь, встал у печи, провёл пальцем по лезвию косы.

– Работы не много, скоро сделаю.

– Ну вот и прекрасно. Тогда я тут подожду. Если не возражаешь, – гостья зашуршала плащом, усаживаясь на кривой стул у самого выхода.

– Садись, садись… – Данила рассматривал занимательное орудие.

Странная была коса – не литовка, каких он за свою жизнь в руках держал не счесть сколько раз, а какая-то другая, никогда таких не видывал: рукоятка была длинная, метра в два с половиной, полотно – узкое и несколько коротковатое, вся она была как будто вытянута… И ещё… Странно лёгкая для косы… В общем, как владелица ею косила, было совсем ему не понятно.

– А чего это коса будто новая, а жало всё исковеркано? Никак травостой залетел? – бросил он через плечо.

– Да, может, и травостой, не видела я. Темно было.

– А чего в темноте-то косить? Много ли накосишь? – Данила всё вертел в руках косу, пытаясь лучше её разглядеть.

– Как время свободное выдалось, так и пошла косить. А то всё некогда: то туда надо, то сюда. Замучили уж совсем.

Данила хмыкнул:

– Кто замучил-то?

– Так люди всё … Покоя совсем нет. Устала я…

– А коса тут при чём? – кузнец снял полотно с рукоятки, плотно прижал его к наковальне и взял в руки молот.

Вдруг показалось ему, что гостья совсем за спиной у него стоит, обернулся – нет, на стуле сидит, как и прежде сидела. Он снова примерился молотом и, не дождавшись ответа, начал наносить им мелкие частые удары по внешней стороне полотна.

– Так куда ж я без неё… – прошелестела женщина, как только в кузнице наступила тишина. – Так вот и таскаюсь…

– Что за модель хоть? Первый раз вижу такую, – крикнул оглохший от молота кузнец.

– Модель? – женщина встрепенулась.

– Ага, коса, говорю, интересная. Что за модель? – он обернулся. – Узкая – не литовская, но и не тяжёлая – не немецкая…

И снова начал разглядывать косу – выровнялось ли жало.

– Так не знаю, что уж черти выковали, то и взяла.

Данила как стоял, так и окаменел. Вот оно что! Черти…

3
{"b":"754533","o":1}