Но его король, разумеется, вернулся. Нашёл ли причину, того достойную, отыскал ли верный путь, иль, напротив, искривлённый и планам противоречащий — не узнать. Леголас, задремавший от усталости, разбужен был суетливыми горничными, плачущими, улыбающимися и тихими, в чьих словах и движениях неведомым образом для себя успел разобрать, что королём, хвала Эру, не станет сегодня. Однако, вместе с тем он будто бы и сыном быть перестал.
Леголас умеет слышать Лес; он умеет почувствовать, когда отец желает его присутствия рядом.
Он тайком выбрался из дворца серебряной, жёлто щурящейся ночью, когда уж рассвет занимался, и просто, не по-королевски, побежал, опьянённый призывным шёпотом деревьев, что кричали, лапы к нему тянули, зовя и направляя. Его отец, не допуская и мысли о его пребывании подле, нуждался в нём.
Леголас знал, чем является для короля. Изредка — сыном, чуть чаще — наследником, всегда — успокоением, что в куда большей мере являлось напоминанием или отражением кого-то, от чьей жизни теперь осталась лишь жалкая тень.
У отца руки горячие, липкие, отчаяния и гнева полные, а глаза чудные, дикие и тёмные, словно и чужие вовсе, вырванные из глазниц куклы из тонкого фарфора, и потехи ради, грубо вставленные в прорези старой атласной маски.
Его король стоял на коленях, голову опустив, и руки безжизненно свесив. Корона, будто брошенная в приступе ярости, потерянно лежала у его ног, изломанная и разбитая; воздух, пропитанный кровью, был тих и тяжел.
Леголас глядел, едва узнавая: светлые одежды его, белокурые волосы, мертвенно-белая кожа, были, словно чернилами проклятья гнилью расползающегося по телу, перепачканы в крови.
— Принц.
Ему не знаком этот голос: его король никогда не звал его прежде в подобной манере. Леголасу почти страшно: королям не должно страх испытывать.
Его отец не зовёт его принцем, ведь он всего лишь его сын, а этого, по его словам, более чем достаточно. С королём же до этого дня ему встречаться лицом к лицу не приходилось — лишь слышать, лишь гадать.
— Мой принц.
Голос отца — лес. Леголасу доводилось слышать эту надреснутую, хрусткую боль в предсмертном крике птицы; ему знакома подобная испуганная, изумленная хриплость из деревьев, сломанных грозой, а пьяная боль брусничной кровью текла к его ногам.
Король потянулся к нему, лихорадочно хватая за руку. Леголас знал, что следы останутся — слишком уж сильна была судорожная, мертвецкая хватка на запястье. Он замер; король странными, дрожащими пальцами коснулся его щеки, точно пытаясь погладить, но напрочь позабыв, как это стоит делать.
— Мой милый принц, — его король смотрит на него с той причудливой улыбкой на устах, что отчего-то становится причиной дикой мысли, вспыхнувшей вдруг в разуме, что он, чудится, нынче стал круглым сиротой. — Ты станешь плохим королем, если я продолжу жить.
— Я не хочу корону в подарок, — кусая губы и глаза отводя, прошептал Леголас. — Тебе не нужно умирать, ada, правда.
Король вновь улыбнулся ему, осторожно целуя в лоб, как по старой традиции целуют покойников, но не любимых детей.
— Кто-то должен, мой дорогой.
***
Леголас пытается вспомнить, говорил ли когда-нибудь отцу, что он любит его — дети, кажется, такое своим родителям обычно говорят.
Все кругом твердят, что мать любила его; отец, помнится, однажды тоже нашёл в себе силы признать, что способен по отношению к нему эту слабость, без сомнения позорную, испытывать — в насмешке ли, в безумстве — не понять.
Леголасу не по вкусу слово «любовь». Мягкое и сладкое, оно стелится, оплетая и сводя с ума; омерзительно-приторное и чрезмерно всеми превозносимое — Леголас способен разглядеть в нём лишь яд, болезнь и помутнение, но едва ли — величайший из даров.
Он знает цену любви, он восхищался ею — когда-то. Имея вечность впереди, имея тысячу путей, мириады возможных выборов и десяток ничтожный преград, избрать — полюбить — лишь одного, навсегда. Навсегда, когда живёшь до конца времен — ужасно долго.
Он, в тайне, восхищался отцом, с трудом веря в то, чему находил столь много подтверждений: его родитель, его король некогда смог искренне и без прикрас полюбить кого-то, до того на себя самого похожего, что скорее поверилось бы в их смертельную вражду, нежели безумную, безусловную верность после разлуки, длинною в тысячи лет.
Леголас в силах представить, какой была его матушка. «Красива», — каждый с улыбкой говорил. «Ум её был жив и остр», — чуть кривясь, признавались те немногие, кто решался. «Упряма, горда, своевольна», — смеялась тётушка.
Отец не говорил ничего, бросив лишь короткое и холодное «совершенна».
Его отец не из тех, кто воспылал бы нежными чувствами к существу столь же прелестному, сколь и наивному — Леголас знал, что интересны они родителю были лишь поначалу, одно краткое мгновение до того, как раскрывали рот. Его король никогда не избрал бы в свою спутницу ту, что не была бы равна ему во всем, но, вместе с тем, никогда не стерпел бы подле себя ту, что превосходила его хоть в чём-нибудь.
Леголас знает: его владыка может быть безмерно мудр, но, взойдя на престол, он первостепенно нуждался не в королеве — в опоре. В те времена он не искал забав и отвлечения, был кем-то другим, а значит и желал другого.
С легкой усмешкой Леголас думает, что он, разумеется, матушку любит, но по большему счету оттого, что любовь к матери считается, как ни чудно, обязательной, а вовсе не оттого, что она ему очень понравилась бы, встреться они случайно. Да и отца, к несчастью, едва ли можно назвать персоной в какой-либо мере приятной и к общению располагающей. Ради Эру, до чего легко жилось бы ему, не приходись они друг другу отцом и сыном.
Он, безусловно, благодарен той, кто дал ему жизнь, что вовсе не мешает ненавидеть теперь всё, что от неё осталось в этом мире. Сказать по правде, повстречай Леголас кого-то, на себя самого отчасти похожего, едва ли они стали бы хоть сколько-нибудь хорошими товарищами.
Леголасу до глубины души ненавистна матушкина башня. Ему известен и противен каждый дюйм; скрип каждый из двух сотен ступень до тошноты ярко отпечатался в самой его памяти выжженным, уродливым клеймом. Знакомо, привычно, омерзительно — таков его взгляд на то, что отцу больше жизни дорого.
В детстве, бывало, отец приводил его в ту башню, усаживал на старый, выцветший ковёр, некогда винно-багровый, у камина, не видавшего огня десятки лет, а сам садился чуть поодаль на софу, с книгой в руках. Леголас уверен: перелистывая страницы, отец не прочёл ни единого слова, слишком уж занятый тем, чтобы из-за книги наблюдать за тем, как сын, играя в комнате, где умерла его мать, веселится и смеется.
Леголасу же та комната, пропахшая гнилью, плесенью и сыростью, ночами снилась в страшнейших из кошмаров; едва ли он когда-нибудь найдет в себе силы признать, что когда отец, сердясь на него, в наказание запрещал и на милю к проклятой башне подходить он, к своему стыду, испытывал лишь облегчение.
Бывало, однако, что отец запирал его там в одиночестве на долгие часы и уходил, решая, будто смущает своим присутствием, мешая искренне игрою наслаждаться.
Леголас не помнит, сколько часов провёл, замерев посреди комнаты, обняв себя руками за плечи и крепко зажмурившись; боясь, невесть почему, единое движение сделать. Он кричал — поначалу. Кричал, срывая голос, зовя, умоляя отца вернуться и забрать его отсюда — напрасно.
Повзрослев, он гадал подолгу: к чему было это, зачем и отчего отцу потребовалось это. Чего ради нужно было оставлять его, зачем запирать? Когда, как он оказался там впервые, отчего родителю пришло на ум, будто нахождение там принесло ему наслаждение, что послужило причиной окончания этой пытки длинною в несколько десятков лет?
Король Трандуил никогда не был милосерден; Леголас, зная, что отец непременно желание его исполнит, никогда не осмеливался просить у того прекратить это, боясь не злости родителя, но разочарования.
Он уверен, что и это отцу было прекрасно известно. Леголас отрешённо размышляет теперь, был ли страх ребёнка, родного своего дитя, столь забавен и приятен, стоил ли того? Ответа он, разумеется, не ждёт и знать не желает.