Губы Элронда тут же складываются в мягкую, тошнотворно-понимающую улыбку, и Орофер в сердцах проклинает и себя, и нолдор, и Гил-Галада, и… Додумать не успевает, захлебываясь в приторно-сладкой надежде и не королевском трепете.
— Да, он жив, милорд.
Орофер чувствует, как что-то с глухим стуком обрывается внутри, принося долгожданное облегчение.
— С ума я с вашей семейкой сойду, — неожиданно для обоих шипит Гэлрэн. Орофер оборачивается к нему, успев заметить лишь, как друг, раздраженно буркнув что-то себе под нос, зло зыркнул на него и быстрым шагом направился прочь.
Орофер слабо усмехнулся, занятый мыслями о другом. Подумать только, даже от проклятых нолдор порой бывает польза…
***
Услышав торопливый и, будто бы несколько разъяренный, стук в двери, Гил-Галад, право слово, не изумляется. Удивиться ему приходится немногим позже, ту дверь открыв и на пороге застав хмурого и явно пребывающего не в самом лучшем расположении духа своего недавнего гостя, Ороферова товарища, которого, кажется, звали «Гэлрэном».
— Будь проклят Орофер и синдар, — вместо приветствия глухо буркает он, очевидно, позабыв, к какому народу принадлежит сам.
Гил-Галад решает промолчать, лишь понимающе кивнув — относительно недолгого знакомства с неким синдой хватило, чтобы понять, о ком толкует его, как чудится, близкий друг.
— Эти двое сотню раз поссорятся и помирятся, разрушат к Морготовой бабушке добрую половину Валинора, и лишь после придут к пониманию, — обреченно произносит Гэлрэн, отрешенно глядя куда-то собеседнику за спину. Гил-Галаду ничего не остается, как вновь кивнуть — у него нет ни единой причины для сомнений в подобном исходе. — Выпить есть?
— Проходи, — слабо улыбается Эрейнион, рассеянно размышляя, сколько им осталось до конца света. Да будут прокляты морготовы синдар…
========== Вопрос веры ==========
Этой ночью Леголас мечется меж лихорадочными липкими сна объятиями и хриплым звуком собственного дыхания, не находя пути ни в воздушное небытие, ни в огненный жар рассвета. В нем рвется и ломается что-то невыносимо важное; горчит хвоей и кровью материнское надрывное «я люблю тебя», и отцовское леденящее и раздирающее звериными когтями душу «больше жизни».
Леголас привык верить, что семья у него есть. У него ведь отец есть, отец приходящий редко, улыбающийся скупо, говорящий сухими, отрывистыми фразами, что раскаленным песком сквозь пальцы ускользали, лишь кожу царапая; отец, которому говорить нужды не было — Леголас взоры его, туманно-сизые и бесконечно горькие, но не кровью — звенящей сталью — читать научился раньше, чем книги.
Отец любил его и в нем нуждался — любил молчаливо, осторожно, словно опасаясь, что единое лишнее слово иль яркий взгляд разрушат их хрупкий хрустальный мир. Любил — Леголас всегда знал это, сколько себя помнил, пусть в памяти не мог ни единой фразы прямо сказанной в пример тому отыскать.
Отец заботился, переживал, бушевал и проклинал, злился и цедил сквозь зубы слова, яда полные, взорами холодными одаривая — так потерять боялся и в смерти пустыне, и в жизни лабиринте. Но отпустил, отпустил ведь — потому что любил.
У него была и мать — невидимая, несуществующая и вездесущая. Она, улыбаясь ему из ночных теней, смеялась в солнечных бликах, обнимала колючими еловыми ветвями и жила в проливных дождях да тихих снегопадах. За жизнью его она наблюдала в золотом веков молчании с портретов, навеки замерев в кроткой улыбке, синем, с седым жемчугом и серебра паутины, платье да усталым прищуром светлых глаз, малахитовой пылью вырисованных; слушала из сухих и скудных отцовских о ней рассказов и жила — тлела — во взоре его, рваности движений, вечной тишины своих покоев, десятке витых серебряных тиар и едва заметной царапине-шраме на том месте, где некогда с троном короля ее собственный стоял.
Она была рядом, пусть давно его покинула. Отец не скрывал, но и не говорил — он знал, помнил, мог на вопрос ответить, взгляд отведя и голосу нарочито безмятежный тон придав. Леголас не спрашивал, дважды за свою жизнь услышав самое важное: отец и матушка друг друга любили, а матушка любила его. Больше жизни — ведь подарив ее ему, умерла. Спокойно, как говорили, в легких шелках сне. Он любил ее — как иначе? — и, пусть никогда не встречал, но знал — из чужих слов, собственных чувств и крови волнения в своих силах.
Его семьей был отец, которого следовало называть королем да дивный, пьянящий пряной сладостью ворох воспоминаний, ставший матерью. Домом его был замок, полный секрета шепотов, старины дыхания и грядущего серебряных зеркальных осколков, и Лес, живой, говорливый, переменчивый, точно Море иль в сто крат лучше и роднее, до тягучей боли на сердце любимее.
Леголас распахивает глаза и дышит громко, прочь гоня вязкие, жадные сна обрывки. Говорят, мир закончится скоро, а, значит, и дворец и Лес жить будут лишь в нем самом, прорастая, оплетая корнями, столь жизни жаждущими, сердце и разум, пищу в воспоминаниях и такой необходимой, лелеемой тоске находя.
Отец обещал любить его и быть рядом до тех пор, пока мир не подойдет к концу, и, быть может, чуть дольше; их больше друг у друга не было, но они были у этого, еще не отгоревшего свое, мира и у памяти. Они делили знание и неведение, прошлое и грядущее — всегда и навеки — делили кровь и еще кое-что важное. Леголас знает, пустым взором вглядываясь в чернеющий потолок: матушка с ним и по сей день, живет робкой тенью и напоминанием в его душе, сердце и плоти. Он не один, пусть их семья сломалась и рассыпалась.
Он гадает, кусая губы и не желая знать ответа, почему же, почему его nana, вслед за владыкой Орофером вернуться не пожелала, возрождаясь…
Скользит непривычная, резкая и режущая мысль, что владыка Орофер — владыка ли, без королевства и короны? Да, — отец говорил всегда, что да — и отца, быть может, знал лучше, и матушку, и Лес их. Лучше, всегда лучше — сам ведь создал, жизнь дал, взрастил. Владыка Орофер, как говорить в их народе принято было, стал когда-то всему началом и причиною.
Леголас видел в нем короля — отец держался точь-в-точь также, также голову склонял набок и взгляды такие же, студеные, равнодушные и бесконечные в своем величии бросал — пытался видеть в нем того, о ком легенды пели и отец с неохотою бывало рассказывал, но видел… Видел кого-то лицом и манерами на отца похожего, но им не являющегося. Понять это не получалось; разум отчаянно кричал, что обман это, не должно так быть… Но разве не владыка Орофер его семья, разве не его кровь течет в жилах отца и его собственных?
Леголас видит воина — уставшего, в доспехи обреченности и покоя, за которым скрывается лишь смиренное, закованного; озлобленного мужа, чья жена погибла по вине извечно презираемого и до сих пор ярко ненавидимого народца, и, кажется, совсем немного — отца, чье дитя кануло в небытие, а величайшее творением, каким стал некогда — он уверен — Лес и их королевство, ему давно уж не принадлежит, безвозвратно потерянное.
Он видит и понять может, но не желает. Не желает из детской, глупой обиды: как может кто-то столь на отца похожий им не являться? Почему чужак этот с до боли знакомым ликом — здесь, а отец, родной, настоящий — за Морем, куда ни душе его ни взгляду дороги нет? Почему отца нет ни на одном из кораблей, почему не является, явится ли вовсе?..
Леголас рассеянно думает, что понять родича может. Понять больные взгляды, непозволительной надежды полные, резкие речи, пошитые старой ненавистью и, быть может, ему знакомую обиду — на то, что внук явился, а не сын. Он может понять, и, разумеется, может простить глупую ссору из ничего. Станет ли? А нужно ли? Ему другое нужно, другое ищет он и желает получить; другое необходимо и предку. Ему нужен его отец; Ороферу нужен его сын.
Они семья? Связанные кровью, обрывками слухов и тем, кто был между, и остался в умирающем мире. Отец говорил ему, что семья — это всегда чуть больше, чем просто кровные узы. Есть у них это «чуть больше»? Леголас не знает — он так и не успел понять.