Он забирает кошку из ветклиники, чтобы выходить. Та ест с его руки и тычется носом в широкую ладонь. Идет на поправку, думает. Постит объявление и находит парнишку, готового забрать - мама обещала, говорит. А утром видит задранное кошачье тельце у дороги возле мусорных мешков.
Естественный отбор словами Грэга застревает в голове. Если Малия сильная, Скотт, значит, в теории мертв?
/
В Калифорнии плюс пятнадцать, январь. Грэг перестает брать деньги за каждую притасканную шавку, но отмечает, что не приют здесь, скоро бомжей приведешь, парень. А Скотт домой пустил бы даже; он опускает, что там, на Венис-бич, одиночество ложится в ту же постель и пьет из любимой кружки. Он опускает, что есть работа и неврастеник Грэг до того, как одиночество посмотрит на него его собственными глазами.
/
У Лиама - колледж. Стайлз вне зоны в федеральной дыре расследований, и Скотт все чаще вертит в руках мобильник, открытый на диалоге с Лидией. Два года не виделись; она там, в Нью-Йорке, ее имя в журналах где-то между “новыми умами” и благотворительностью. Скотт гордится. Знает, что заслужила. Знает, что шла к этому всю жизнь.
И знает, что там, в квартире на Таймс-сквер (несколько тысяч баксов за содержание) чувствует себя такой же одинокой, как и он. Стайлз сказал ей о вечеринке - Скотт не удивился. Сознался, не скрыл - он весь в этом. Напился, натворил херни, проебался. Скотт не может винить: дело в Малии. Понимает же, что его любит. Понимает, что хотела. Ему больно. Ему до одури.
Стайлз будет возвращаться к Лидии. Стайлз - ходячий косяк. Хотя бы за это прощен.
“Ты знаешь мой адрес, Скотт”.
Ты знаешь, что помогу. Ты нужен мне МакКоллом, а не мальчиком-бардачком.
“Привезу тебе твой любимый кобб-салат. Я закрываю практику через пару недель”.
“Хочешь бэглз на завтрак? Целую”.
Скотт смотрит билеты в Нью-Йорк тем же вечером, прикидывая, когда ставить бронь - сегодняшние рейсы отложены из-за метели. В Нью-Йорке минус два, снег.
Синоптики обещали потепление.
/
Скотт покупает банку оливок и пачку “кэмел”, синие. На парковке ажиотаж: пятница. Работники супермаркета катят тележки внутрь, лавируя между людьми и авто с открытыми багажниками. Скотт пропускает одного, закуривает. Где-то рядом падают пакеты, апельсины (точно они) рассыпаются по асфальту с шуршащими пачками риса.
– Вы в порядке?
– Простите. Я дико неуклюжая.
Застенчиво прячет глаза. Короткие волосы, шорты и полосатые гетры. Она пахнет специями и лавандовым шампунем.
– Кира?
Скотт больше не видит лисий хвост в перевернутых зрачках. У нее чистый взгляд и неловкая улыбка. У Скотта почему-то тоже.
//
В Париже четыре градуса выше нуля, тоже январь. Номер люкс в Отеле де Крийон, “талламор дью” в австрийском хрустале и разводы крови на позолоченной раковине. Питер расстегивает рубашку, обнажая поджарое тело. Сетует на испорченный хлопок, четыреста баксов, как жаль. Ерошит окровавленной пятерней волосы под “Богемную рапсодию” Меркьюри.
У Хейла ни увечья; вишневый оскал и чистейший (сам Рене Флеминг позавидует) смех.
/
Питер находит Малию в одном из милых парижских кафетериев. Она не выглядит удивленной, но в привычной манере (его девочка) шлет к черту, возвращаясь к своим глазунье и двум шоколадным круассанам.
– В нашей семье все знают толк во французской выпечке.
– У тебя нет семьи, Питер, – так буднично выдает, что ему обидеться впору. – Мне все равно, что ты делаешь здесь. Не надейся, что я скрашу твое одиночество.
– О, милая, я не одинок.
– Ну да. Потому таскаешься за мной.
– Наблюдательность - хорошая черта. Давай же, спроси. Я знаю, это волнует тебя.
– Слушай, Питер. Проваливай.
– И будет прощено всему обществу сынов Израилевых и пришельцу, живущему между ними, потому что весь народ сделал это по ошибке.
– Никто не обольщает вас пустыми словами, за это приходит гнев Божий на сынов противления, не будьте же сообщниками их.
Малия знает наизусть; забывала, но учила заново. Была послушной.
– Послание апостола Павла к Ефесянам. Похвально для девочки, которая убила приемную семью.
Это происходит. Она хватает его за накрахмаленный воротничок рубашки, опрокидывая кофейную чашку. Питер ухмыляется.
– Сделай это. Непокорность есть такой же грех, что волшебство, и противление то же, что идолопоклонство.
Малия отпускает; выдыхает. Официанты тревогу не бьют. Девчонка в рваных джинсах и филантроп на астон мартин встретились в кафе - обычное дело.
– Иди отсюда, пока я не подпортила твой святой лик.
– Ты спросишь, почему я дал тебе адрес Скотта. Я отвечу. Ты неуправляемая, милая. А щенок с раздутой морализацией вдруг оказался твоей стабильностью. Любовь долготерпит. А потом на горизонте появляется лиса.
Скотт предлагает подвезти. Кира - зайти. Ему тепло. Тепло постоянное, должное. Тепло течет по венам, когда едят пиццу и так бытовушно говорят о жизни. Больше пяти лет прошло - а тянется к лицу его, чтобы крошки стряхнуть, как в семнадцать. И тушуется затем, заламывает пальцы, прости, я…
– Все в порядке, Кира.
Ей двадцать три, она живет в Нью-Йорке (здесь - родители) и запирает лису внутри себя на ближайшие пару тысяч лет. Ей двадцать три, но Скотт поклясться готов, что целуется так же неумело, как в старшей школе.
========== закрывая глаза ==========
[Но если я закрою глаза, он будет выглядеть, как ты.
И если я закрою глаза, то почувствую, будто рядом не он, а ты].
halsey - eyes closed
Они занимаются сексом. Обычно стягивает трусики-шортики и входит в нее, цепляясь руками за изголовье модной хай-тек кровати. Обычно.
Кира - за него. Путается в нитях волос кудрявых игольными пальцами, льнет, кукольная, целует робко-долго. Ее не тянет на поговорить, как было раньше, но, когда кончает, обмякая, падая ей на грудь, она гладит его по голове и выглядит школьно-счастливой. Будто не было пяти лет тех. Будто не изменились за это время оба. Будто не нашел смысл жизни в другой.
У Киры улыбка такая, знаете, стыдливо-достаточная. Скотт тоже знает. Скотт ее такой не раз видел. И вся для него, вся жмется-вжимается уютная, пахнущая теплом тела струнно-тонкого, вот, Скотт, бери, прошу.
Вся не она.
Жизнь дает шанс, оглянись, одумайся. Жизнь впихнула его ему в глотку с языком ее вместе таким же теплым. Скотт хочет думать, что это попытка согреться, не согреть.
Впервые нужен - понять дает без слов, скучала, не хватало его там, среди пустыни и девяноста пяти в нагретом шатре. Впервые не в силах ответить. Он любил ее. Он пытается вспомнить тогда, я хочу, Кира, я, честно.
Не может - видит вырезанные позвонки на кафельной девочке вместо. Лопатки острые, не точеные, тяжесть опущенных век и ту самую - неровную даже - родинку под грудью. Видит поверх оливковой кожи, бархата губ и разреза глаз лисьего, выточенного. В фарфоровой Кире ни изъяна. Она не кукла - Скотт не сравнивает. Живая, живет, заставляет его жить тоже. А он не может. И снова думает о шансах - было бы с другой так, легко? Сделал бы вид, что пять лет - секунда, две, если хотите? Скотт не уверен, что всех старых друзей тащат в постель. Даже если не должен был. Даже если просто так вышло. (Думал, забудешь? Думал, сможешь?).
Кира сбегает от него чуть свет. Чтобы приготовить завтрак, конечно. Он ждет немного - все равно не спал, - одевается и выходит к ней. И видит, что она одета тоже.
Вспоминает тогда Малию в его рубашке. Вспоминает обнаженную Малию на его кухне. И ему херово от того, что в Кире все продолжает ее искать.
Она делает идеальную глазунью. Она идеально заваривает чай. Идеально заправленная за резинку бриджей кофта, идеально стянутый хвост на затылке. Скотт не забывает, сколько не идеального в его жизни было за последние - на вскидку - года два. Скотт и хотел бы, может, так тогда.
Сейчас садится за идеальный стол и смотрит на идеальную Киру, которая идеально все понимает. И оба делают вид, что не занимались сексом в квартире ее родителей еще часов пять назад. Будто только пришел. Будто только встретились. И разом пропадают темы - вчера же обсудили, кажется, все. И - самое логичное - спросить, как она. Или как он. Но льет чай в идеальную кружку и обычно-робко улыбается. И Скотту еще хуже.