Поэтому он нервничал.
Башню подсвечивали снизу, и ночью она казалась большой и особенно красной. Освальд шел туда, понукаемый настойчивый лиловым сигналом вызова на браслете, и думал, какого хрена он поверил Арто, и почему когда соглашался не подумал про башню.
Двери нужно было открывать вручную, и когда они открывались раздавался мерзкий скрип. Ну как же, все должны знать, что кто-то пошел унижаться.
В Башне было тихо и темно, только под плинтусами горели желтые лампы — и тоже свет снизу вверх. Стены зачем-то были закрыты малиновым бархатом, который никто не чистил, и в тусклом свете от сквозняков танцевала пыль, но все равно в башне сохранялась застывшая торжественность.
Освальд закрыл за собой дверь и почувствовал себя виноватым.
Он не испытывал этого чувства в универсальных храмах, которые устраивали на технических этажах. Да какие чувства можно испытывать в серой комнате, где по углам стоят безликие черные кубы алтарей с белыми пазами для лампочек, заваленные искусственными цветами и фигурками из красной бумаги? Освальд, как и все его друзья, ходил в храмы только потому что за вход автоматически начислялись две позиции рейтинга, за благонадежность. Он даже не знал, что там полагается делать, просто на всякий случай совал в общую кучу цветочек или вкручивал лампочку. В «Саду» зачем-то придумали вот это.
Посреди зала стояла кабинка из темного дерева, подсвеченная двумя рядами лампочек — сверху и снизу. Зачем кабинка, почему посреди пустой башни — никто не мог ответить. Может, это была часть игры, от неестественности которой Освальд всегда терялся.
На терапии говорили, что нужно обязательно проговаривать то, что тревожит, и что с человеком не все могут быть откровенны. Рихард Гершелл говорил, что сам устроил башню, чтобы пациентам было легче открыться. Он советовал пить седативные перед тем, как заходить, чтобы было легче настроится на беседу. Освальд пил, но ему не нравилось, что хотя Рихард Гершелл только советовал, врач, который выдавал таблетку, выжидающе смотрел, пока ее не выпьешь.
Освальд не артачился в первые полгода, а потом его перестали приглашать, как и всех, кому оставались месяцы до выпуска. А теперь вот опять пригласили.
В Башне, конечно, была какая-то польза. Про нее договор был, к которому не подкопаешься. Гершелл его сам зачитывал, на вопросы отвечал — да, посетитель разговаривает с искусственным интеллектом со специфической голосовой модуляцией. Да, ведется запись. Нет, записи с видеокамер и микрофонов ни при каких обстоятельствах не будут доступны третьим лицам. Освальд не мог найти изъяна в договоре — он говорит почти что с Аби, ему за это летят очки в личное дело, записи никто посмотреть не может.
К тому же Освальду на самом деле хотелось быть хоть с кем-то откровенным.
Может, Арто этим была привлекательна — ей на тебя насрать больше, чем любой машине. Можно что угодно сказать, она осуждать не будет. Только она могла сказанное ради своих целей использовать, а у искусственного интеллекта целей не было. И доступа у людей к записям не было.
Со всех сторон сплошные плюсы, только вот Освальду все равно не нравилось стоять перед кабинкой из резного темного дерева — даже не пластиковой копии, он проверял! — и чувствовать себя виноватым.
Он зашел в кабинку, задернул малиновую бархатную занавеску. Сел на скамеечку и нехотя постучал по ажурной черной решетке.
— О чем ты хотел поговорить? — раздался из-за решетки мягкий голос.
За решеткой клубилась непроницаемая тьма. Голос был не женский и не мужской, но очень добрый, приятно низкий и располагающий.
— Ни о чем, — соврал Освальд. — Меня пригласили — я пришел.
— Никого не приглашают просто так, — мягко упрекнул голос. — Что тревожит тебя так, что тебе пришлось прийти? Может, ты напуган? Может, тебя пугают взрывы? Они всех нас пугают — подбираются все ближе к ограде.
Голос звучал повсюду — из-под пола, с потолка, из-за решетки, и как будто даже в наушник Аби он влез каким-то невозможным образом.
— Страшно! Нам всем страшно! — мудрая печаль в голосе дрогнула, в нем скользнули отчетливо женские нотки. Беспомощные, молящие — так Иви говорила перед тем, как заплакать.
И Освальд очень захотел рассказать. Что никому ничего бояться не нужно, и Марш обещала, что они не будут взрывать жилые дома. И что она, конечно, отмороженная сука, но вроде не врала, когда говорила, что они не будут никого убивать. Да и зачем бы ей кого-то убивать, еще и так глупо. Убивать тихо надо, сразу, а не устраивать акции с поджогами.
Освальд очень хотел это сказать.
Хотел перестать чувствовать себя виноватым.
Он открыл рот. И слова уже готовы были выбраться из горла, но что-то их заперло.
«Думал, что будешь делать после выпуска?»
Голос не торопил. Ждал, и Освальд чувствовал на себе еще исполненный терпения и печали взгляд.
А серебристо-синяя оса танцевала над зеленой в свете настенных надписей ладонью, пыталась укусить тонкие пальцы. Такая оса страшно сказать сколько рейтинга дает.
— Скоро ты нас покинешь, — голос очень сожалел об этом, Освальд слышал. — Никогда не вернешься. Есть вещи, которые нужно оставлять позади. И есть память, которую мы о себе оставляем. Ты можешь оставить здесь что угодно, и это навсегда здесь останется. Любой секрет.
— Я… я… — выдавил он, чувствуя физическую потребность рассказать.
Его словно просила мама, которая его одна воспитывала и всегда расстраивалась, когда Освальд врал. И Иви, которая всегда пугалась, когда он нарывался. Ему так не хотелось им врать.
И все же он понимал, где-то там, под всей этой виноватой мутью, что просто сидит на скамеечке в будке посреди башни, разговаривает с программой и хочет схватить что-то призрачное.
Хочет чувство схватить. Облегчение, хочет важным себя почувствовать.
Освальд зарыл глаза, чтобы отрезать малиновый свет башни, и вспомнил зеленый цвет стен «Тихушки» и синий цвет значений рейтинга на своем браслете. Синий цвет осы Марш Арто, которая единственная знала, как ее получить, и обещала рассказать ему.
А еще как она смеялась и лицо ее с повязкой этой уродливой. Ну кто знает, может, если бы у Освальда один глаз остался — он бы тоже злой был.
И плечи. Плечи под курткой.
— Мне девчонка понравилась, у вас, тут, — решился он. — Иви. Иви — классная, когда не зажимается и не плачет, а вообще не так уж часто она плачет, зато шутит и мозги зря не делает…
Правду можно было говорить по-разному. Ему хотелось польстить голосу, сказать, что он хоть что-то хорошее нашел в их центре. И голос, как ему показалось, был рад за него.
…
Рихард раздраженно отодвинул экран, как только за Освальдом закрылась дверь. Панель жалобно скрипнула, и ему захотелось ударить по ней кулаком.
Он двадцать минут слушал болтовню этого сопляка, без возможности вытянуть больную ногу, да еще записывать за ним приходилось — ну как же, в договоре ведь сказано, что записи с камер и микрофонов никому не передаются.
Рихард вот так выслушал уже двенадцать человек, от только поступивших до выпускников, и никто, никто ничего не знал. Или умудрялся скрывать. Некоторые плакали, даже прощения просили за то, что не знают. Рассказывали ему всякую чушь, которую иногда удавалось использовать, но чаще всего он узнавал, кто на что дрочит. Если учесть развитие и разнообразие легальных каналов с порнографией, выдумать что-то такое, чтобы за это было стыдно, нужно постараться.
А ведь когда он консультировался с штатными психотерапевтами, ему посоветовали именно так устроить. Про генетическую память говорили, условные рефлексы, освобождаемое стимуляторами бессознательное. Бессознательное, может и освобождалось, только лезло из него почему-то не то что Рихарду было нужно.
Но толк от всей этой затеи все равно был. «Сад-за-оградой» не просто так обрел репутацию одного из самых эффективных реабилитационных центров. Рихард хорошо умел встраивать всю эту чушь в истории пациентов и делать так, чтобы они сами в эти истории верили. Пациенты много рисовали, лепили из мягкой пластмассы, занимались аутотренингами, начинали день с улыбки и пили витамины. А еще получали прощение, даже если не понимали от кого.