Губернатор сел в фаэтон. По правде говоря, тут и ходьбы было всего ничего, но зимой после прогулки по улице, превратившейся под дождем в подобие распаханного поля, сапоги становились чересчур грязными, чтобы войти в дом учительницы истории. А летом Сами-паша продолжал ездить к ней в фаэтоне просто по привычке. Маршрут был обычный: миновали особняк Мимияносов, богатого и издавна уважаемого греческого семейства, и свернули в переулки квартала Петалис. Однако на этот раз Сами-паша сошел с фаэтона не на углу, в тени конских каштанов, а на площади, выходящей к небольшой пристани.
Три располагавшиеся на площади таверны (одна из них называлась «Романтика») стояли пустые. У входа в ресторан «Бузуки» посетителей обрызгивали лизолом. Игнорируя взгляды узнавших его людей, губернатор пошел к дому своей Марики. Теперь, когда на остров обрушилась эпидемия и смерть подобралась так близко, ему вдруг показалось ненужным и унизительным по-воровски скрывать эту «тайную» связь, о которой, как он полагал, и без того все уже знают. Когда Сами-паша привычно открыл калитку заднего двора, в курятнике панически – а вдруг лиса! – закудахтали куры, но тут же смолкли, и он почувствовал, как птицы смотрят на него из темноты. Он еще только подходил к одноэтажному домику, а кухонная дверь, как обычно, тихо открылась сама, и Сами-паша почувствовал всегдашний запах сырой, плесневелой кухни и влажного камня. Для него это был запах любви и угрызений совести.
Они обнялись и сразу же, не зажигая света, на ощупь пробрались в комнату, где их ждала постель. Губернатор, как обычно, не стал отдаваться любви безоглядно и целиком, это казалось ему несолидным; ему хотелось время от времени приостанавливаться, чтобы почувствовать, как подобает осторожному государственному деятелю, что он полностью владеет ситуацией. Но Марика обнимала его сильно-сильно, как ребенок обнимает мать, которую потерял и снова нашел в толпе. К концу дня, полного тревожных новостей, она слишком измучилась от одиночества, чтобы бояться выглядеть несдержанной. И они долго, очень долго не могли остановиться.
Потом, когда сели за ужин, Сами-паша сказал:
– В верхних кварталах, в Оре и Флизвосе, очень многие закрывают дома и уезжают. Ангелосы, которые являются каждый год по весне, приказали было эконому готовить дом к их прибытию, но потом телеграммой распорядились, чтобы он пока не торопился. Теперь просят достать билет для племянника. Торговец мрамором Сабахаттин тоже хочет сбежать, ищет билет.
Марика рассказала, что случилось с невесткой Каркавицаса, богатого владельца каменоломен, родом из Салоник, которая жила через две улицы от нее выше по склону. Та, по своему обыкновению, перед Пасхой приехала в заранее подготовленный для нее особняк, больше похожий на дворец, и вместе с экономом и сестрой отправилась за покупками: на любимый Старый рынок, к торговцам пряностями, в знаменитую зелейную лавку актара Арифа, в пекарню Зофири. Зашла она и в лавку, где торговали куриным мясом, и там увидела хозяина, который валялся в углу без сознания, а на шее у него был бубон! Невестка Каркавицаса тут же вернулась к себе, закрыла дом и поутру отбыла в Салоники.
– Нет, не отбыла, – покачал головой Сами-паша. – Они не смогли купить билет ни на пароход «Ллойда», ни на корабль «Маритим», пришедший вне расписания, и обратились ко мне за помощью. А ведь эти семьи куда более дружны с консулами, чем я.
Они немного помолчали. В облике Марики присутствовала какая-то благородная простота. Возраст ее подходил к сорока, она была высокого роста, светлокожая, как мать Сами-паши, но с темными, густыми волосами. Нос тонкий и изящный, своеобразной формы. Сами-паша порой смотрел только на этот прекрасный нос.
Ставя перед губернатором тарелку, Марика сказала, что курица – ее собственная, сливы – из своего сада, а муку доставили из гарнизона десять дней назад.
– В гарнизонной пекарне пекут чудо какие вкусные чуреки, – продолжала она. – Чума с едой ведь тоже передается, паша?
– Не знаю, – ответил губернатор и, помолчав, добавил: – Курицу-то можно было и не резать! – так, словно имел в виду, что в этот день и без того было слишком много крови. А потом, с удивившей его самого прямотой, высказал то, что только сейчас пришло ему на ум: – Через несколько дней у нас начнется карантин. Иначе англичане и французы обязательно потребуют, чтобы все пассажиры и грузы, находящиеся на кораблях, которые заходят в нашу гавань, выдерживали пятидневную изоляцию, как было в Измире. После этого выбраться с острова будет куда сложнее и дороже. Кроме того, вслед за объявлением карантина пароходные компании сократят количество рейсов. Не я один об этом подумал, потому и билетов в кассах не осталось, их едва ли не приступом взяли. Но я приберег для тебя, твоего брата и племянника билеты на пароход «Мессажери маритим», который завтра в полдень уйдет в Салоники.
На самом деле он не придерживал никаких билетов, но знал, что добыть их в случае необходимости сможет.
– Что вы хотите этим сказать, паша?
– Мадам Марика, если вы не сможете собраться до завтрашнего дня, то, думаю, последний корабль, которому удастся избежать карантина, уйдет послезавтра. Если хочешь, я тотчас найду билет на пароход «Пантелеймона».
– А как же вы, паша? Вы когда уедете?
– Что ты такое говоришь! Я должен оставаться здесь, на своем посту, до самого конца этой напасти.
Наступила тишина. Губернатору хотелось разглядеть выражение лица Марики, но было слишком темно.
– Мое место – рядом с вами.
– Это не шутки! Бонковского-пашу убили, а человек он был великий!
– Кто, по-вашему, его убил?
– Конечно, это могло быть и непредумышленное убийство. Прискорбное стечение обстоятельств. Одно несомненно: есть те, кто желает, чтобы зараза распространилась как можно шире, а мусульмане и христиане между тем ополчились друг на друга, и можно будет половить рыбку в мутной воде. Посте гибели Бонковского-паши они стали угрожать доктору Илиасу. Бедняга не чувствовал себя защищенным в гостевом доме.
– Когда вы рядом со мной, паша, мне не страшно.
– А лучше бы ты боялась! – произнес губернатор и положил руку на колено любимой. – Консулы, торговцы, ходжи станут протестовать против каждого запрета. Эпидемия будет разрастаться – в этом я уверен. И, сражаясь с чумой, мы будем вынуждены одновременно остерегаться убийц!
– Не падайте духом, паша. Я стану делать все, как вы скажете, буду осторожна с едой. Запру дверь, никого на порог не пущу, и со мной ничего не случится.
– Кому-нибудь надо будет приносить тебе хлеб, воду, немного слив или черешни. Положим, их ты не впустишь, но есть еще твой брат и племянник. Или пожалеешь соседского ребенка, откроешь ему дверь. А мне разве не откроешь? Я ведь тоже могу принести в дом чуму.
– Паша, если вы заразитесь, то пусть и я заболею. Я лучше умру, чем не пущу вас к себе в черный день.
– Может начаться настоящее светопреставление, – безжалостно продолжал Сами-паша. – А в Судный день, как сказано в Коране, мать не узна́ет сына, дочь – отца, жена – мужа.
– Еще немного – и я расценю вашу настойчивость как оскорбление, паша.
– Я знал, что ты так скажешь.
– Тогда зачем же вы настаиваете, чтобы я уехала, разбивая мне сердце?
В этих словах Сами-паша услышал не столько гнев, сколько желание затеять обычную любовную игру, состоящую из кокетства и маленьких притворных ссор, и успокоился. Если бы Марика приняла ислам, он мог бы, как это делали некоторые мутасаррыфы, взять ее в дом второй женой, даже не извещая об этом первую, оставшуюся в Стамбуле. Но Сами-паша занимал высокий пост в бюрократической структуре Османской империи. Еще важнее было то, что в последние годы переход христиан в мусульманство вызывал протесты консулов и послов, которые каждый раз твердили о насилии и принуждении, раздувая такие случаи и придавая им политическую окраску. Это раздражало Стамбул, а раздражать Стамбул губернатору хотелось меньше всего.
– Ах, паша, что же теперь будет? Чем мы провинились? Что нам делать?